К середине ночи температура немного понизилась, и Фокс прижался ко мне. Он дышал ровно и иногда видел сны; тогда его лапки подёргивались, словно он перепрыгивал через какое-то препятствие. Сам я спал очень плохо; чем дальше, тем очевиднее становилось, что затея моя безрассудна и обречена на провал. Однако я ни о чём не жалел; более того, мне ничего не стоило вернуться, никакого наблюдения за нами из Центрального Населённого пункта не велось, факты побега, как правило, обнаруживали совершенно случайно, иногда через много лет, когда требовалось что-нибудь доставить или починить. Я мог вернуться, но не хотел: та жизнь, которую я вёл и которую мне предстояло вести до самого конца — однообразная, одинокая и, если не считать интеллектуальных контактов, совершенно пустая, — казалась мне теперь невыносимой. Мы должны были быть счастливы, как послушные дети: для счастья требовалось лишь соблюдение несложных процедур, обеспечивающих безопасность, а также отсутствие боли и риска; но счастье не пришло, и уравновешенность превратилась в безучастность. Маленькие, слабые неочеловеческие радости, как правило, связаны с построением систем и классификаций, с созданием небольших упорядоченных множеств или с тщательным, продуманным перемещением мелких объектов; этих радостей, как выяснилось, недостаточно. Когда Верховная Сестра планировала уничтожение желания в соответствии с учением буддизма, она делала упор на поддержании сниженного, не критического уровня энергии чисто консервативного порядка, который бы обеспечивал функционирование мысли, не такой быстрой, но более чёткой, ибо очищенной, — мысли, освобождённой от тела. Явление это имело место, но лишь в самых ничтожных пропорциях, зато целые недовоплощенные поколения погрузились в печаль, меланхолию, унылую и в конечном счёте смертельную апатию. Самым очевидным признаком краха служило то, что я в итоге стал завидовать судьбе Даниеля1, его противоречивому, бурному жизненному пути, бушевавшим в нём любовным страстям, невзирая на перенесённые им страдания и постигший его трагический конец.
Следуя рекомендациям Верховной Сестры, я уже давно каждое утро, проснувшись, выполнял упражнения, описанные Буддой в его проповеди об основах внимательности.
«Так живёт он, созерцая тело в теле, внутри собственного тела; или живёт, созерцая тело в теле снаружи; или живёт, созерцая тело в теле внутри и снаружи. Он живёт, созерцая возникновение тела; или он живёт, созерцая растворение тела; или он живёт, созерцая возникновение и растворение тела. „Вот тело!“ — так его внимание устремлено к настоящему, только пока оно служит познанию, пока служит внимательности. Независимый, живёт он и ни к чему в мире не привязан».
Каждую минуту своей жизни, с самого её начала, я всегда сознавал собственное дыхание, кинестетическое равновесие собственного организма, его основного флуктуирующего состояния. Я никогда не знал той огромной радости, того преображения всего физического бытия, какое переполняло Даниеля1 в момент реализации его желаний, и в частности того ощущения перехода в другой мир, какое он испытывал, входя в женскую плоть; я не имел о них ни малейшего представления, и теперь мне казалось, что жить дальше в подобных условиях я больше не смогу.
Над лесистым ландшафтом занялась сырая заря, а с нею ко мне пришли сладкие, непонятные мечтания. А ещё пришли слезы, и ощущение соли на щеках показалось мне очень странным. Потом встало солнце, а с ним появились насекомые; и тогда я начал понимать, какова была человеческая жизнь. Мои ладони и ступни покрылись сотнями крошечных волдырей; они жестоко зудели, и минут десять я яростно чесался, пока не расчесал кожу до крови.
Позднее мы вышли на луг, Фоксу удалось поймать в густой траве кролика небольших размеров; точным движением он перервал ему сонную артерию, а потом принёс окровавленного зверька к моим ногам. Когда он начал пожирать его внутренние органы, я отвернулся; так устроен мир живой природы.
В течение всей следующей недели мы двигались по холмистой зоне, которая, судя по карте, некогда именовалась Сьерра-де-Гадор; кожный зуд уменьшился, вернее, я в конце концов стал привыкать к этой непрекращающейся муке, которая усиливалась на закате дня, — как стал привыкать к слою грязи, покрывавшему мой эпителий, и к более выраженному запаху своего тела.
Однажды утром, проснувшись перед самым рассветом, я не ощутил рядом тёплого тельца Фокса. Я вскочил, охваченный ужасом. Он стоял в нескольких метрах от меня и, чихая от ярости, тёрся о ствол дерева; то, что причиняло ему боль, явно находилось за ушами, у самого загривка. Я подошёл, осторожно взял его за голову и, раздвинув шерсть, быстро обнаружил маленькое серое вздутие шириной в несколько миллиметров: это был клещ, я встречал его изображение в трудах по зоологии. Я знал, что извлекать этого паразита следует с большой осторожностью; вернувшись к рюкзаку, я достал пинцет и пропитанный спиртом компресс. Фокс слабо повизгивал, но стоял неподвижно все то время, пока я производил операцию; медленно, миллиметр за миллиметром, я наконец вытащил клеща — серый, толстый, отвратительного вида мешочек, раздувшийся от выпитой крови; так устроен мир живой природы.
В первый же день следующей недели, поздним утром, обнаружилось, что путь на запад мне преграждает огромная расселина. Я знал о её существовании по данным, полученным со спутника, но почему-то вообразил, что смогу через неё перебраться. Абсолютно вертикальные стены из отливающего синевой базальта уходили на сотни метров вниз, где смутно виднелось неровное дно, состоящее, по-видимому, из чёрных камней и грязевых озёр. Прозрачный воздух позволял во всех подробностях рассмотреть противоположную стену: она была такая же отвесная и находилась километрах в десяти.
Карты, составленные на основании съёмочных работ, не давали представления о непреодолимом характере этого препятствия; зато они позволяли судить о его протяжённости: расселина начиналась в районе, где в своё время находился Мадрид (город был разрушен в результате серии ядерных взрывов на завершающем этапе одного из межчеловеческих военных конфликтов), пересекала весь юг Испании, болотистую зону, образовавшуюся на месте прежнего Средиземного моря, и уходила в глубь африканского континента. Оставалось единственное решение — обогнуть её с севера, сделав крюк в тысячу километров. В растерянности я посидел несколько минут на краю пропасти, свесив ноги в пустоту; над вершинами вставало солнце. Фокс уселся рядом и поглядывал на меня вопросительно. По крайней мере, проблема его пропитания больше не стояла: в этих краях было много кроликов, которые нисколько его не боялись, подпускали совсем близко и давали себя задушить; видимо, естественные хищники исчезли здесь много лет назад. Меня поразило, насколько легко у Фокса проснулись инстинкты его диких предков; и ещё поразило то, что ему, никогда не знавшему ничего, кроме тёплой квартиры, явно доставляло удовольствие вдыхать горный воздух и носиться по альпийским лугам.
Погода стояла тёплая, даже жаркая; мы без всякого труда преодолели горные цепи Сьерра-Невады через Пуэрто-де-ла-Рагуа, на высоте двух тысяч метров; вдали виднелся заснеженный пик Муласена: несмотря на все геологические потрясения, он по-прежнему оставался самой высокой точкой Иберийского полуострова.