Скорее всего, в таком месте действительно нельзя оставаться в живых дольше десяти минут, чуть позже говорил я Венсану. «Я называю это место любовь,- ответил он. — Человеку не дано было любить нигде, — нигде, кроме вечности; наверное, поэтому женщины и стояли ближе к любви, пока их высшим предназначением было давать жизнь. Мы вновь обрели бессмертие, соприсутствие с миром; мир больше не властен нас уничтожить, наоборот, мы властны создать его силой нашего взгляда. Пребывая в невинности, обретая радость только во взгляде, мы тем самым пребываем в любви».
Только распрощавшись с Венсаном и сев в такси, я постепенно успокоился; однако, пока мы не въехали в город, в голове моей по-прежнему царил некоторый хаос; лишь миновав Порт-д'Итали, я вновь нашёл в себе силы иронизировать и все повторял про себя: «Неужели! Неужели этот величайший художник, творец высших ценностей, так до сих пор и не понял, что любовь умерла!» И тут же с лёгкой грустью убедился, что так и остался тем, чем был на протяжении всей своей артистической карьеры — чем-то вроде Заратустры для среднего класса.
Портье в «Лютеции» спросил, хорошо ли мне у них жилось.
— Превосходно, — ответил я, шаря по карманам в поисках карты Visa Premier. Он осведомился, будут ли они иметь счастье в скором времени увидеть меня снова. — Нет, не думаю… — сказал я, — не думаю, что у меня будет повод вернуться скоро.
Даниель25,15
«Мы обращаем взоры к небесам, но небеса пусты», — пишет Фердинанд12 в своём комментарии. Первые сомнения относительно пришествия Грядущих возникли примерно в двенадцатом поколении неолюдей, то есть примерно через тысячу лет после событий, описанных Даниелем1; примерно тогда же среди нас появились первые отступники.
С тех пор прошла ещё тысяча лет, но ситуация не изменилась, процент уходящих остался прежним. Фридрих Ницше, мыслитель-человек, положивший начало традиции бесцеремонного обращения с научными фактами, которая в конце концов и погубила философию, полагал, что «человек есть ещё не установившийся животный тип».
[83]
Люди ни в коей мере не заслуживали подобной оценки — во всяком случае, меньше, чем большинство животных видов, — и тем более она неприменима к неолюдям, пришедшим им на смену. Можно даже сказать, что главная наша особенность по сравнению с предшественниками состоит именно в своеобразном консерватизме. Люди, по крайней мере в последний период своего существования, судя по всему, необычайно легко включались во всякое новое начинание, причём более или менее независимо оттого, в какую сторону им предлагалось двигаться: они ценили перемены как таковые. Мы же, напротив, встречаем все новое крайне сдержанно и принимаем его лишь в том случае, если оно представляется бесспорным улучшением. Со времени Стандартной Генетической Ректификации, превратившей нас в первый автотрофный животный вид, мы не претерпели ни одного столь же масштабного изменения. Научные инстанции Центрального Населённого пункта выносили на наше обсуждение различные проекты, предлагая, в частности, привить нам способность летать или жить глубоко под водой, но после долгого, очень долгого обсуждения их в конце концов отвергли. По своим генетическим характеристикам я почти не отличаюсь от Даниеля2, первого моего неочеловеческого предшественника: некоторые минимальные улучшения, продиктованные здравым смыслом, коснулись лишь метаболической активности, связанной с усвоением минеральных солей, а также некоторого снижения чувствительности нервных болевых рецепторов. Поэтому наша коллективная история, равно как и наши личные судьбы, выглядит чрезвычайно спокойной, особенно по сравнению с историей людей последнего периода. Иногда по ночам я встаю посмотреть на звезды. В силу радикальных климатических и геологических модификаций, происходивших на протяжении последних двух тысячелетий, облик этого региона, как и большинства регионов на земле, сильно изменился; наверное, сияние звёзд и положение созвездий — единственные природные элементы, не изменившиеся со времён Даниеля1. Иногда, глядя в ночное небо, я думаю об Элохим, о той странной вере, которая в конечном итоге, окольными путями, положила начало Великой Метаморфозе. Даниель1 живёт во мне, моё тело стало новой инкарнацией его тела, его мысли стали моими мыслями, его воспоминания — моими воспоминаниями, его существование реально продолжается во мне; никто из людей не мог и мечтать продолжить себя с такой полнотой в своём потомстве. Однако — и я часто думаю об этом, — моя жизнь весьма далека от той, какой ему хотелось бы жить.
Даниель1,27
Вернувшись в Сан-Хосе, я стал влачить существование — другое выражение подобрать трудно. Хотя в целом для самоубийцы я был скорее в порядке, дела шли хорошо, за июль и август я на удивление легко закончил рассказ о событиях, которые как-никак относились к самому значимому и самому страшному периоду моей жизни. В жанре автобиографии мне работать ещё не приходилось, я был начинающий писатель, да, по правде сказать, и вообще не писатель, видимо, поэтому в те дни так и не смог понять, что только простой сам по себе акт письма, создававший иллюзию контроля над событиями, и не позволил мне впасть в одно из тех состояний, которые у психиатров с их прелестным жаргоном требуют применения тяжёлых антидепрессантов. Как ни странно, я не отдавал себе отчёта, что хожу по краю пропасти, — факт тем более поразительный, что мои сны уже подавали сигнал тревоги. В них все чаще фигурировала Эстер, с каждым разом все более приветливая и игривая, они принимали наивно-порнографический оборот — настоящие сны голодающего,- и ничего хорошего это не предвещало. Время от времени я всё-таки выходил из дому пополнить запасы пива и сухариков; возвращался я обычно домой через пляж и, естественно, встречал там голых девушек, причём в большом количестве; в ту же ночь все они становились участницами душераздирающе нереальных оргий, героем которых был я, а устроительницей — Эстер; я все чаще думал о старческих ночных поллюциях, приводящих в отчаяние сиделок, но твердил себе, что до такого не дойду, сумею вовремя поставить точку, что я всё-таки сохранил остатки достоинства (примеров которого, впрочем, в моей жизни до сих пор не наблюдалось). В сущности, было не очевидно, что я покончу с собой, я вполне мог пополнить ряды тех, кто говнится до конца, тем более что бабок у меня достаточно, а значит, я имел шанс говниться и портить жизнь немалому количеству людей. Я, безусловно, ненавидел человечество, ненавидел изначально, а теперь ненавидел ещё сильнее, потому что горе ожесточает. И при этом я превратился в сущую собачонку, меня можно было утихомирить кусочком сахарку (я даже не мечтал конкретно о теле Эстер, сгодилось бы любое: просто груди и попа); но теперь никто уже не протянет мне сахарок, оставалось только закончить жизнь таким же, каким начал, — отвергнутым и яростным, в состоянии ненависти и смятения, обострённом летней жарой. Люди — бывшие животные, поэтому они так много говорят о погоде и климате, в их органах чувств живёт первобытная память об условиях выживания в доисторическую эпоху. В этих дежурных, однообразных разговорах таится, однако, вполне реальная проблема: хоть мы и живём в квартирах, в условиях постоянной температуры, которую обеспечивает нам проверенная, давно обкатанная технология, нам все равно не избавиться от этого психологического атавизма; а значит, полное осознание собственного тотального и неизбывного ничтожества и несчастья может иметь место лишь по контрасту — в более или менее благоприятных климатических условиях.