Как ни странно, еда здесь действительно потрясающая. Ребята
сами готовят национальные американские блюда вроде жареных бычьих ребер с
вареньем или трехпалубных техасских стейков и делают это с увлечением,
наслаждаются аппетитом гостей и очень обижаются, если кто-нибудь оставит хоть
кусочек на тарелке.
– Эй, folks, что-нибудь не так? Почему остановились?
Нет-нет, нельзя, чтобы такая жратва пропадала. Если не съедите, я вам тогда в
пакет уложу остатки. Завтра сфинишируете, ребята.
Однако не только из-за еды стоит сюда очередь. Здесь все
поют, все члены семьи, все официанты и бармены, поют, пританцовывают,
подкручивают. Быстро передав заказ на кухню, длинноволосый паренек бросается к
пианино, играет и поет что-нибудь вроде «Леди Мадонна». В другом углу две
девочки танцуют бамп, в третьем – гитарист исполняет старинную ковбойскую
балладу.
Вот в этом видится некоторое новшество: семья хиппи, занятая
общественно полезным делом.
Мне кажется, что для определенных кругов американской
молодежи временное приближение или даже слияние с хиппи, так сказать, «хождение
в хиппи», становится как бы одним из нормальных университетов, вроде бы входит
уже в национальную систему воспитания.
Вредно это или полезно, не берусь утверждать, но, во всяком
случае, для того слоя общества, который здесь называют upper middle class, это
поучительно. Хиппи сбивают с этого класса его традиционные спесь, косность,
снобизм, дети этого класса, пройдя через трущобы хиппи, возвращаются
измененными, а значит…
Что это значит? Я подошел сейчас к началу этой главы, к
монологу вдохновенного Ронни из лондонской «Индиги». Что ж, значит, он не во всем
ошибся? Значит, не так уж и смешны были его потуги «изменить общество еще при
жизни этого поколения»?
Я не был на Западе после 1967 года почти восемь лет. Жизнь
изменилась, конечно, тоскливо было бы, если бы она не менялась. Общество
изменилось, изменились люди. Конечно, общество и люди меняются под влиянием
солидных, как химические реакции, социальных процессов, но ведь и «движение
хиппи» тоже одно из социальных явлений и возникший сейчас «стиль хиппи» – это
тоже социальное явление.
Хиппи не создали своей литературы в отличие от своих
предшественников – beat generation (разбитое поколение, битники), но они
оставили себе Джека Керуака, Алана Гинсберга, Лоуренса Ферлингетти и Грегори
Корсо с их протестом и с их лирикой, что расшатывала стены каст еще в пятидесятые
годы.
Хиппи создали свою музыку, свой ритм, мир своих движений и
раскачали этим ритмом всю буржуазную квартиру.
– Нормальные люди пусть аплодируют, а вы, богачи,
трясите драгоценностями! – сказал как-то Джон Леннон с эстрады в зал, и
все задохнулись от смеха.
Новая молодежь заставила иных богачей усомниться в ценности
долларового мира. Хиппи создали свою одежду, внесли в быт некую карнавальность,
обгрызли и выплюнули пуговицы сословных жилетов.
Среди современных молодых американцев меньше стало вегетативных
балбесов, пережевывающих чуингам, влезающих в ракетный самолет и спорта ради
поливающих напалмом малую страну. Может быть, в этом уменьшении числа
вегетативных балбесов частично «виноваты» и хиппи?
Современный молодой американец смотрит не поверх голов, а
прямо в лица встречных, и в глазах у него встречные видят вопросительный знак,
который, уж поверьте опытному литератору, сплошь и рядом благороднее
восклицательного знака.
Конечно, десятилетие закатывается за кривизну земного шара,
горячее десятилетие американской и английской молодежи, и это немного грустно,
как всегда в конце десятилетия…
На обратном пути я решил сделать остановку в Лондоне. Это
была дань ностальгии. Я даже так подгадал свой рейс, чтобы прилететь утром в
субботу, базарный день на Портобелло-роад.
И вот свершается еще раз авиачудо, которому мы до сих пор в
душе не перестаем удивляться, – вчера ты сидел на крыше Линкольн-сентра,
гладя на пришвартованный к континенту дредноут Манхэттена, сегодня ты в гуще
бабушки Лондона – на Портобелло-роад.
На первый взгляд ничего не изменилось: те же шарманщики,
обманщики, адвокаты, акробаты, турецкая кожа, арабская лажа, эму и какаду, тома
лохматой прозы у мистера Гриппозо…
Однако тут же замечаешь, что индустрия «стиля хиппи»
работает и здесь на всю катушку. Повсюду продаются сумки из грубой мешковины с
надписями «Portobello-road» и майки «Portobello-road», и значки, и брелоки.
Толпа такая же густая и яркая, но тебя все время не оставляет ощущение, что это
о б ы ч н а я западная толпа. И пабы вдоль толкучки полны, и пиво «гиннес»
льется рекой, но ты видишь, что и общество в пабах собралось обычное, и пиво
льется самое обыкновенное. Ты идешь и смотришь, и вокруг тебя люди идут и
смотрят. Как и прежде, разноязыкая речь и разные оттенки цвета кожи, но тут до
тебя доходит смысл происходящего: сегодня ты здесь всего лишь турист и все
вокруг туристы, а остальные – обслуживающий персонал.
Этим же легким тленом о б ы ч н о с т и подернута и
маленькая, зажатая в Сити Карнеби-стрит, куда я приплелся вечером по следам
шестьдесят седьмого года. По-прежнему были открыты маленькие лавочки, где
раньше все продавцы пели и пританцовывали, но вдохновенные их выдумки теперь
стали уже ширпотребом.
Густая толпа туристов проходит по Карнеби-стрит и утекает к
центру, к Эросу на Пикадилли-серкус.
Кажется, Портобелло-роад и Карнеби-стрит стали простыми
туристическими объектами, лондонскими мемориями времен swinging.
Я утекаю вместе с толпой, пересекаю Риджент-стрит и
Пикадилли, брожу по Сохо и вижу на одном углу нечто новое: уличный музыкант,
играющий сразу на четырех инструментах.
Парень в выцветшей майке с надписью «N 151849, заключенный
строгого режима» – настоящий артист. За спиной у него барабан, он играет на нем
с помощью ножной педали. В руках гитара. Под мышкой бубен. Губная гармошка
закреплена перед ртом на зажиме.
– Обвяжи желтую ленту вокруг старого-старого
дуба, – поет он, а следующую фразу гудит на губной гармошке. Звенит
гитара, бренчит бубен, ухает барабан.
Слушателей много, они подхлопывают в такт, бросают монетки в
раскрытый гитарный футляр. Девушка, подруга артиста, бродит в толпе с кружкой:
– Для музыканта, сэр. Благодарю. Вы так щедры!
Я смотрю на музыканта, ему лет тридцать, и на лице его уже
отпечатались следы юношеских безумств. Да ведь это же Ронни, наконец понимаю я,
тот самый мой пылкий Ронни, дрожащий от земного электричества, взведенный и
торчащий в зенит гладиолус из лондонских асфальтовых оранжерей.
– Ронни, это ты? Ронни, какое странное настроение. Твоя
молодость уходит, а я грущу по ней как по собственной, по которой давно уже
отгрустил.