Книга Пять четвертинок апельсина, страница 57. Автор книги Джоанн Харрис

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Пять четвертинок апельсина»

Cтраница 57

Сами видите, разобрать что к чему у нее нелегко. Только представив себе, что это было за время, можно что-то понять. И конечно, о чем был разговор с Рафаэлем, она не сообщает. Могу лишь представить, что он был напуган, что приняла она его с каменным, бесстрастным видом; что он чувствовал себя виноватым. Ведь он был хозяин кафе. Но мать ничего ему лишнего не сказала. Соврав, что знает, она защищала себя, выставив заслон против его ненужных расспросов. Наверно, отрезала: Рен ни в чьей помощи не нуждается. Да и что такого произошло? Вперед будет осмотрительней. Слава Богу, еще счастливо отделались.

Т. сказал, он тут ни при чем. А Рафаэль говорит, что тот был рядом и пальцем не пошевелил. В конце концов немцы — его приятели. Возможно, они заплатили и за Рен, как за тех женщин, что Т. привез с собой из города.

Нас сбило с толку то, что она с нами ни разу не обмолвилась о случившемся. Может, просто не знала, как сказать, — питая крайнее отвращение ко всему, что было связано с физической стороной жизни, — а может, считала, что лучше об этом вообще не упоминать. Но альбом отразил ее разгоравшийся гнев, ее ярость, ее мысли о мести. «Так бы изрубила его всего на куски», — пишет она. Когда впервые прочла, я была уверена, что это она о Рафаэле, но теперь уже сомневаюсь. Мощь ее ненависти говорит о чем-то более глубоком, более темном. Возможно, о предательстве. Или о поруганной любви.

«Руки у него нежней, чем я думала, — пишет она под рецептом пирога с яблочным соусом. — Он на вид такой молоденький, а глаза точно море в ненастный день. Я думала, какая мерзость, думала, возненавижу его, но столько в нем ласки. Хоть и немец. Ну не спятила ли я, зачем верила его словам? Я же сильно его старше. Хотя и не такая уж старая. Может, самая пора».

На этом запись обрывается, как будто мать устыдилась собственной смелости, но теперь, когда знаю, где искать, я нахожу отголоски повсюду в альбоме. Отдельные слова, фразы, прерванные рецептом или пометками, что сделать по саду, зашифрованные даже от самой себя. И эти стихи:


сок сладостный,

как в спелой

дыне…

Долгое время я считала это игрой воображения, как многое из того, что встречается в ее альбоме. Нет, не могло быть у моей матери любовника. Нежность была ей совершенно не свойственна. Она была неприступна, как крепость, все ее чувства изливались в кулинарии, создании бесподобного lentilles cuisinees, [88] восхитительного crême brûlee. [89]

Я и помыслить не могла, что есть хотя бы доля правды в этих, не вяжущихся с ней фантазиях. Передо мной вставало ее лицо: сердито поджатые губы, эти упрямые скулы, волосы, туго стянутые узлом на затылке, — даже история про женщину с воздушным змеем казалась более правдоподобной.

И все же поверить пришлось. Может, это Поль заставил меня думать иначе. Может, потому, что я однажды поймала себя на том, что стою перед зеркалом: в красной шали на голове, в кокетливо свисавших сережках, подаренных к дню рождения, — подарок Писташ, никогда прежде не надеванный. Помилуйте, мне шестьдесят пять. Пора бы соображать. Но все же что-то есть такое в его взгляде, когда он на меня смотрит, отчего мое старушечье сердце начинает бухать, как трактор. Это не то отчаянное, сумасшедшее чувство, которое я испытывала к Томасу. Даже не то ощущение временной передышки, которым меня одарил Эрве. Нет, на сей раз — все по-другому: это чувство покоя. Так бывает, если готовишь что-то и получается прямо-таки безупречно — идеально взбившееся суфле, безукоризненный sauce hollandaise. [90]

Это чувство говорит мне, что любая женщина может быть красавицей в глазах мужчины, который ее любит.

Я стала перед сном мазать руки и лицо кремом, а как-то раз вытащила старую помаду, растрескавшуюся и комковатую, и слегка подкрасила губы, но тут же смущенно и виновато принялась стирать. Что это? Зачем? После шестидесяти пяти просто неприлично о таком и думать. Но как бы ни был суров мой внутренний голос, он меня не убедил. Я расчесываю волосы с большей тщательностью, чем прежде, и скрепляю их сзади черепаховым гребнем. Старую дуру уже не исправить, упрямо твержу я себе.

А ведь моя мать была лет на тридцать моложе.

Теперь я гляжу на ее фотографию, и во мне что-то тает. Смешанные чувства, которые наполняли меня столько лет, смесь горечи и вины, рассеялись настолько, что теперь я вижу, по-настоящему вижу, ее лицо. Вот одна Мирабель Дартижан: сжатые губы на исхудалом лице, волосы с такой безжалостной силой стянуты сзади, что больно смотреть. Чего боялась она, эта одинокая женщина, глядящая на меня с фотографии? Женщина в альбоме — другая, томящаяся, сочиняющая стихи, смеющаяся и негодующая под своей маской, иногда игривая, иногда холодно-безжалостная в своих видениях. Я вижу ее очень отчетливо: ей нет и сорока, волосы лишь слегка тронуты сединой, черные глаза еще не утратили свой блеск. Бесконечные годы труда не сломили ее, у нее по-прежнему крепкие и сильные руки. И грудь ее тоже еще упруга под безжалостными, бесконечно серыми передниками, и порой она рассматривает в зеркале гардероба свое обнаженное тело, представляя, что впереди долгая и безрадостная вдовья жизнь, неизбежная старость, и спадают с нее остатки молодости, и живот мешковатыми складками провисает у бедер, и резко выпирают кости и коленки. Так мало мне осталось времени, говорит себе эта женщина. Я почти слышу ее голос со страниц ее альбома. Так мало осталось.

И кто же явится после бесконечных ожиданий? Старик Лекос со слезящимися ревматичными глазками? Или Альфонс Фенуй, или Жан-Пьер Трюриан? Втайне она мечтает о незнакомце с вкрадчивым голосом. Рисует его в своем воображении, того, кто сквозь ее нынешнюю внешность разглядит то, что у нее внутри.

Конечно, мне неоткуда узнать, что она чувствовала, но я стала к ней ближе, чем когда-либо, настолько близко, что почти слышу с иссохших страничек альбома ее голос, который ожесточенно силится скрыть за внешней холодностью суть — женщину, полную страсти и отчаяния.

Вы понимаете, это просто мои домыслы. Никогда впрямую она не называла его имени. Я даже не могу утверждать, что у нее был любовник, не говоря уже о том, что это — Томас Лейбниц. Но что-то подсказывает мне, что хоть в деталях я могу и ошибаться, но в главном я права. Это мог быть кто угодно, убеждаю я себя. А сердце мне тайно твердит, что им мог быть Томас, и больше никто. Возможно, я гораздо сильней похожа на нее, чем мне бы хотелось. Возможно, она это знала и завещала мне альбом специально для того, чтоб попытаться дать мне это понять.

Возможно также, что это ее попытка положить конец войне между нами.

2.

После танцев в «La Mauvaise Réputation» мы не видели Томаса почти две недели. Частично из-за матери — ополоумевшей от бессонницы и мигреней, — частично потому, что мы почувствовали: что-то изменилось. Почувствовали мы все: и Кассис, по уши ушедший в свои комиксы; и Рен в новом для нее глухом молчании; и даже я. Ах, как мы без него тосковали! Все трое. Любовь такая штука, ее не выключишь, как водопроводный кран, и мы уже старались, каждый по-своему, оправдать его поступок, его подстрекательство.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация