Я продолжала смотреть на него в упор:
— А как же Гюстав?..
— Что со старика взять, — бросил Кассис, безотчетно повторив слова Томаса. — Шел, свалился в реку. Выпил лишнего. Не первый случай.
Меня начало трясти.
— Мы ничего не видели, — твердо сказал Кассис. — Ни ты, ни я, ни Ренетт. Ничего не произошло, ясно?
Я мотнула головой:
— Нет. Я видела, видела!
Но Кассис, больше не удостаивая меня взглядом, углубился в чтение книги, отгородившись спасительным барьером художественной фантастики, за которым отчаянно сражались морлоки и элои. И сколько раз после я ни пыталась заговаривать с ним о том, брат притворялся, будто не понимает, о чем речь, или говорил, что это все мои выдумки. Возможно, со временем он даже убедил себя, что в действительности ничего такого и не было вовсе.
Дни шли за днями. Я извлекла навсегда апельсинный мешочек из материнской подушки, а также апельсиновую корку из бочонка с анчоусами и закопала все это в саду. У меня было чувство, что мне никогда это больше не понадобится.
«Проснулась в шесть утра, — пишет она, — впервые за многие месяцы. Странно, все теперь воспринимается иначе. Когда не спишь, окружающее потихоньку от тебя отползает. Земля будто выскальзывает из-под ног. Воздух заряжен яркими, жалящими частицами. Кажется, часть меня осталась позади, только не помню, какая именно. Они глядят на меня так хмуро. По-моему, боятся меня. Все, кроме Буаз. Эта не боится ничего. Хочется предупредить ее, что так долго не продлится».
В этом она права. Не продлилось. Я поняла это вскоре после рождения Нуазетт — моей Нуазетт, такой же упрямой шельмы, как я. Теперь и у нее маленькая дочка, которую я знаю только по фотографии. Она назвала ее Рêchе.
[87]
Я часто спрашиваю себя, как они там, вдвоем, в такой дали от родного дома. Вот так же и Нуазетт всегда смотрела на меня своими черными глазами. Вспоминая этот взгляд, я понимаю: она больше похожа на мою мать, чем на меня.
Всего через пару дней после танцев в «La Rép» к нам заявился Рафаэль. Не без повода — то ли вина купить, то ли еще что, — но мы поняли, что ему надо. Кассис, конечно, никогда не признавался, но я прочла это в глазах Рен. Рафаэль хотел разведать, что мы знаем. По-моему, он был встревожен; даже больше, чем остальные, ведь это все-таки было его кафе, — как-никак он к этому причастен. Может, о чем-то догадывался. Может, кто ему рассказал. Как бы то ни было, Рафаэль топтался на крыльце, как кот; мать открыла дверь, глаза у него забегали: стрельнули внутрь дома за спину матери, снова — к ней. После танцев дела в «La Mauvaise Réputation» пошли худо. Я слыхала на почте, как кто-то — кажется, Лизбет Женэ — рассказывал, будто там теперь — хуже некуда, что немцы ходят туда со своими шлюхами, что приличного человека теперь там не встретишь, и хоть пока никто впрямую не связывал то, что было в ту ночь, со смертью Гюстава Бошана, заговорить об этом могли в любую минуту. Деревня есть деревня, здесь никакая тайна долго не продержится.
В общем, мать теплого, как говорится, приема Рафаэлю не оказала. Может, боялась, что мы услышим разговор, ведь гость кое-что про нее знал. Может, от болезни она сделалась такой грубой, а может, просто такой у нее был сроду колючий характер. Как бы то ни было, но больше к нам Рафаэль не приходил, правда, через неделю ни его, ни всех тех, кто был в ту ночь в «La Mauvaise Réputation», уже не было в живых, так что, возможно, просто уже не пришлось.
Мать лишь однажды упоминает о его приходе:
Явился этот дурень Рафаэль. Как всегда, слишком поздно. Сказал, что знает, где можно достать таблеток. Я сказала — больше не надо.
Больше не надо. И все тут. Если б другая сказала так, я бы не поверила, но Мирабель Дартижан была не такая, как все. Сказала «не надо» — и точка. Насколько я знаю, больше морфия она не принимала, хотя, возможно, и это тоже из-за того, что случилось потом, а не благодаря усилию воли. Правда, с апельсинами теперь было покончено. Мне кажется, что с тех пор мне даже расхотелось брать их в рот.
Часть пятая. Праздник урожая
1.
Я уже говорила, что многое из написанного ею, целые куски в альбоме, было чистой выдумкой, переплетшейся с правдой, как вьюн с кольями изгороди, еще более запутанной дурацким ее шифром, ее скрещивающимися и перекрещивающимися строками, искаженными и перевернутыми словами, и распутывание каждого сталкивало мою волю с ее волей ради извлечения спрятанного смысла.
«Сегодня ходила к реке. Видела женщину, запускавшую воздушного змея из фанеры и канистр из-под масла. Никогда бы не подумала, что такая штука может взлететь. Громадная, как танк, вся разукрашенная и хвост в развевающихся лентах. Я думала…» — в этом месте несколько слов исчезли под пятном оливкового масла, растворившим чернила на бумаге в темно-лиловое месиво, — «…но она скакнула на перекладину и взмыла в воздух. Сначала я ее не признала, но по-моему, все-таки это Минетт, хотя…» — более крупное пятно покрыло почти все остальное, но кое-какие слова еще проглядывают. Одно из них — «красиво». В начале абзаца поверх размашисто написано обычным ее почерком: «туда-сюда».
Ниже какой-то небрежный схематичный рисунок, который можно истолковать и так и сяк, но все-таки больше похоже на человечка из палочек, стоящего на свастике.
Впрочем, это не важно. Важно, что это не женщина с воздушным змеем. Даже упоминание имени Минетт ничего не объясняет; единственная Минетт, которую мы знали, приходилась дальней родственницей отцу, и считали ее, мягко говоря, «странной»; она звала своих многочисленных кошек «мои малютки» и давала на людях котятам грудь, нисколько не смущаясь обнажать свою безобразную, обвислую плоть.
Я рассказываю об этом, чтоб вы поняли. У матери в альбоме каких только не было небылиц, историй о встречах с давно умершими людьми, выдаваемых за явь снов, всяческого вымысла — ненастные дни, обращенные в ясные; несуществующая собака-сторож; разговоры, которых не было и в помине, иные довольно нудные; поцелуй неведомо откуда взявшейся подруги. Иногда правда перемешивалась с вымыслом так искусно, что даже я уже терялась, где истина, где ложь. Притом все это без видимых причин. Возможно, это были симптомы ее болезни или плод наркотических галлюцинаций. Я не уверена, что альбом вообще предназначался для чьих-то глаз, кроме ее собственных. Да и мемуарами это не назовешь. Местами почти дневник, но все же не дневник; отсутствие четкой последовательности лишает альбом всякой логики и делает никчемным. Вероятно, именно поэтому мне пришлось биться столько времени, чтобы наконец понять, что именно передо мной, увидеть смысл ее поступков и то, какие чудовищные параллели обнаружились с моей жизнью. Иногда едва различимы фразы, втиснутые мелкими каракулями между строк всяких рецептов. Возможно, она это делала намеренно. Чтоб под конец все осталось только между нами двумя. Из любви ко мне.
Варенье из зеленых помидоров. Порезать помидоры кусочками, как яблоки, взвесить. Сложить в миску — килограмм сахара на килограмм помидоров. Снова сегодня проснулась в три утра, пошла искать таблетки. Снова забыла, что их уже не осталось. Потом растворить на огне сахар — чтоб не подгорел, добавить, если нужно, 2 стакана воды — размешать деревянной ложкой. В голове точно сверло, что если пойти к Рафаэлю, он найдет, у кого достать. Ни за что не пойду больше к немцам после того, что случилось, лучше умереть. Потом добавить помидоры и на медленном огне довести до кипения, постоянно мешая ложкой. Снимать время от времени пену шумовкой. Иногда кажется, уж лучше умереть. По крайней мере, не надо заботиться, проснусь или нет, ха-ха! Все мысли о детях. Боюсь, у Красотки Иоланды завелась грибковая плесень. Надо выкопать и удалить зараженные корни, не то распространится на все дерево. Оставить кипеть на медленном огне часа два, может, чуть меньше. Если капля варенья липнет к блюдечку, значит готово. Я так зла на себя, на него, на них. Больше всего на себя. Когда этот идиот Рафаэль рассказывал, приходилось до крови кусать губы, чтоб себя не выдать. По-моему, он не заметил. Сказала, уже все знаю, что девчонки вечно влипают в историю, что никаких последствий. Кажется, он успокоился, а когда он ушел, я взяла большой топор и все колола, колола дрова до изнеможения, представляя, что рублю его на куски.