Она усмехнулась, мечтательно глядя вдаль, как усмехаются и
глядят люди, вспоминающие прошлое. Лицо ее словно бы осветилось каким-то
далеким светом, даже еще больше помолодело, и Марина, которой было
отвратительно смотреть на Ковалевскую, Марина, у которой еще кипела кровь от
вызова, прозвучавшего в рассуждениях той о войне, Марина, жаждущая хоть
какой-то мести, хотя бы самого жалкого ее подобия, со спокойным ехидством
повторила:
– Вам главное было довести до его сведения свое презрение?
А кому это – вам ? Елизавете Ковалевской и Георгию Смольникову?
Подбородок Елизаветы Васильевны так и взлетел вверх.
– Ну, – спросила она вызывающе, глядя на Марину вприщур, – и
что еще написала вам ваша тетушка?
– Она написала, что вы со Смольниковым были любовниками, а
потом он присвоил результаты какого-то вашего расследования, бросил вас и
женился на актрисе, а вы с разбитым сердцем сбежали в армию на русско-японский
фронт, – выпалила Марина злорадно. – Кстати, у них с той актрисой уже двое
детей!
Елизавета Васильевна резко вздохнула, и Марина поняла, что
ее парфянская стрела достигла цели. Она так и думала, что эту старую деву – или
не деву, поскольку они со Смольниковым все же были любовниками, но все равно
бесплодно отцветающую женщину – должно было особенно уязвить то, что бросивший
ее мужчина вполне счастлив в семейной жизни с другой.
На самом деле всем в Энске было известно, что жизнь Георгия
Владимировича Смольникова с полусумасшедшей, полуспившейся Евлалией Романовной
Марковой далека от счастья, однако сообщать сие Ковалевской Марина не
собиралась: это тоже было частью мести.
– О детях я знаю, – сказала вдруг Ковалевская. – Моя бывшая
горничная Павла теперь их нянька. Она пишет мне, пишет довольно часто. Я многое
знаю о Георгии… Владимировиче. И не перестаю ругать себя за то, что в те давние
дни поддалась глупой гордыне. Его любовь – лучшее, что у меня было. По сути
дела, вся моя жизнь в течение последних двенадцати лет – беспрестанные упреки
себе за то, что сама отказалась от своего счастья.
– Он вас бросил, – с удовольствием напомнила Марина.
– Вовсе нет, с чего вы взяли? – пожала плечами Елизавета. –
Это я отказалась встречаться с ним, предъявила ему оскорбительные,
несправедливые упреки. Но даже и потом он пытался искать возможности
помириться. Он никак не мог понять, как же можно ту любовь, которая нас
соединяла, принести в жертву женской гордыне, моим амбициям, эгоистичным мечтам
о карьере. Вся вина Георгия состояла в том, что он был слишком уж мужчина,
который рожден для того, чтобы властвовать над женщиной. А я просто боялась его
власти надо мной, боялась себя, потому что в его присутствии ни о чем не могла
думать, только о счастье любить его…
Голос ее снова сорвался, но уже не ярость была теперь тому
причиной, а нежность – неудержимая нежность к человеку, которого Марина
ненавидела.
– Знаете что… – хрипло проговорила Марина. – Вы мне врали,
когда говорили, что рветесь на фронт Россию спасать. На самом деле вы рветесь в
Энск, повидаться с этим… с этим… сатрапом, палачом, ищейкой полицейской!
Теперь уже у нее сорвался голос…
– М-да… – покачала головой Ковалевская. – Значит, правду
писала мне Павла, правду говорила Варя Савельева, что вы готовили покушение на
Георгия, которое сорвалось только чудом? А я-то не верила… Не могла в это
поверить! И только теперь поверила – когда вернулась в Х., когда поговорила с Грушенькой,
которая рассказала мне… нет, не ту историю, которую она преподнесла отцу и
которую сладострастно смакуют все городские кумушки, ожидая скорой свадьбы
первой невесты города с каким-то «арсенальским» пролетарием… Она рассказала
мне, как вы готовили побег австрийских военнопленных, как вынудили ее принимать
в этом участие, как сломали ее жизнь… точно так же, как сломали в Энске жизнь
другой девушки – Тамары Салтыковой… Еще одна жертва вашему темному себялюбию!
– Ну и что… и что, теперь вы меня выдадите? – спросила
Марина, изо всех сил вонзая ногти в ладони.
– Нет, – грустно вздохнула Елизавета Васильевна. – Нет.
Потому что выдать вас – значит обвинить и Грушеньку в пособничестве вам. Вас
обеих арестуют – по законам военного времени. Мне наплевать на вашу судьбу, но
жаль Грушеньку и жаль вашего сына. Хотя ему-то уж точно будет лучше без вас! А
что касается Грушеньки… Вы шантажировали ее, а теперь я начну шантажировать
вас, Марина. Как говорится, бить врага на его территории! Договоримся так: вы открываете
Васильеву глаза на случившееся, объясняете ему, что он не обязан выдавать дочь
за Макара Донцова, что против чести своей она не погрешила, а главное, что она
не любит этого человека и не хочет быть его женой. Василий Васильевич должен
расстроить эту ужасную свадьбу. И он так и сделает, если будет убежден в том,
что дочь его – не блудливая девка, как он ее называет… По вашей милости,
сударыня! – У Ковалевской даже ноздри раздулись от злости. – Вы можете не
беспокоиться – Васильев не выдаст вас, ведь ваши с Грушенькой судьбы
переплетены, выдать вас – погубить ее, он понимает. Но вы должны очистить перед
ним дочь, которую так страшно оболгали. Понятно?
Марина молча смотрела на нее, совершенно уничтоженная.
– Я уезжаю через две недели, – сказала Ковалевская. – Если
до дня моего отъезда вы не объяснитесь с Васильевым, я сама расскажу ему
правду. И клянусь вам, что при нашем разговоре будет присутствовать также
пристав Фуфаев, а уж он-то… он-то вас в покое больше никогда не оставит!
«Она и правда все знает! И про Фуфаева знает!» – подумала
Марина ошеломленно.
Почему-то в момент полного, страшного, унизительного
разгрома она смогла подумать прежде всего только об этом.
* * *
Дама в лиловой ротонде, отороченной белым мехом, выглядела в
коридоре военного госпиталя на Васильевском острове так же уместно, как,
скажем, призрак государыни-императрицы Екатерины Алексеевны – в
Александро-Невской лавре. Раненые, сидевшие вдоль стенок на грубых деревянных
лавках и ожидавшие своей очереди на перевязку, смотрели на нее, не отводя глаз.
Некоторые даже рты приоткрыли.
Дама такого внимания вполне заслуживала, ибо обладала жгучей
южной красотой и весьма напоминала ту особу, которую изобразил художник Иван
Крамской на своей картине «Неизвестная». Только, повторимся, была она облачена
не в черное, а в лиловое.