– Погодите-ка, – повторила Марина с тем же непонимающим
выражением. – Что все это значит… про кабину, про Мартина, про Андреаса? Я
что-то никак не возьму в толк…
Несколько мгновений Ждановский тупо смотрел на нее своими
желтыми, кошачьими глазами, изредка моргая длинными рыжеватыми ресницами.
Марина почему-то подумала, что ненавидит мужчин с длинными ресницами, но,
кажется, у всех мужчин в мире они длинные! Получается, она ненавидит всех
мужчин?
Ждановский обреченно вздохнул, и лицо его приобрело обычное
высокомерное выражение. Он покрепче взялся за руль велосипеда.
– Видимо, тут какое-то недоразумение, – сказал он скучным
голосом. – Надеюсь, оно вскоре разъяснится. Извините, мне пора идти. Прощайте,
Марина Игнатьевна.
– Стойте! Никуда вы не пойдете, пока не объясните, что все
это… – Она задохнулась, не договорив слово «значит», потому что догадка
заставила ее онеметь.
– Ах да, у вас же раненый… – с досадливым выражением
пробормотал Ждановский. – Ладно, давайте скорей посмотрим, что с ним такое. Это
кто-то из австрийцев или нет?
– Какой раненый? – с безумными глазами спросила Марина. – Ах
да… Нет, он русский… – У нее опять сел голос, она какое-то время беззвучно
шевелила губами и вдруг закричала: – Нет, нет, это неправда, они не могли
уехать! Они должны были уехать будущей ночью!
– Странно… – пробормотал Ждановский, отводя глаза. – Я
думал, вы знаете… То-то я ночью удивился, что вас не было там, около гаража,
что вы даже проводить их не пришли. Конечно, побег был назначен на прошлую
ночь, а не на будущую. Андреас и Мартин пришли за машиной, потом Мартин куда-то
ушел, мы его ждали… не знаю, зачем он уходил, но вернулся веселый, сказал, что
все удалось даже лучше, чем он думал… Потом они пошли в гараж… ну, часового,
конечно, пришлось убрать… сели в грузовик и уехали за своими, которые ждали их
близ Николо-Александровской пристани. Оттуда они взяли курс на Раздольное или
Шкотово. Я хорошенько не знаю, да и зачем мне это? Во многой мудрости, знаете
ли, многая печаль… Мне известно только то, что там их будут ждать китайцы,
чтобы провести на ту сторону, где германцами подготовлены особые пункты для
приема своих беглых. Оказывается, Андреас уже давно с их проводниками связь
держал, встречался с ними по ночам на кладбище, они только никак не могли
решить, как такой большой группе выбраться из Х., а тут мы с вами им очень
удачно подвернулись. – Он пожал плечами и вдруг с омерзением сморщился: – А
все-таки редкие сволочи эти австрийцы, редкостные! Таки-ие твари! Для них что
поляки, что русские – недочеловеки, и нас как угодно можно унижать. С вами они,
оказывается, даже не простились. А мне знаете что на прощанье сказал ваш
Андреас: «Я вам весьма признателен, herr Doktor, но руку вам не подам, прошу
извинить. Наши страны в состоянии войны, и между нами дружбы тоже быть не
может. Прощайте!» Ну да, конечно, – с обиженной интонацией пробормотал
Ждановский, – мы для него всего лишь презренные предатели. А они, видите ли,
благородные рыцари Тевтонского ордена. Тьфу!
И он с ожесточением сплюнул.
Марина вспомнила, как звучал голос Андреаса, когда он
говорил: «Dev Patriotismus, да, это заслуживает уважения…» И потом, совсем с
другой интонацией: «Нам нужен Verr?ter, да, это так, увы! Нам нужен Verr?ter,
презренный предатель! Только где его взять? Думаю, в России их не так уж много
– к счастью для России и к несчастью для нас!»
Выходит, Марина была для Андреаса всего лишь презренным
предателем, таким же, как Ждановский. Она была презренным предателем, с которым
можно не церемониться. Он сразу знал, что все разговоры о совместном бегстве –
сущая чепуха, что он бросит ее, использует – и бросит… И как он спросил во
время их последней встречи – спросил с ноткой насмешки: «Ты, видимо, хорошо
знаешь, что от разбитого сердца не умирают?»
Ну да, Андреас воспользовался ею, ее телом и жадно
распахнутым для любви сердцем, воспользовался, а потом, чтобы обезопасить себя,
чтобы Марина уж точно не прибежала в ту ночь на кладбище, в надежде на встречу
с ним, измыслил интригу – дьявольской хитрости интригу! Оба они – и Мартин,
якобы страстно влюбленный в Грушеньку, и Андреас с его пылкой страстью к Марине
– просто лжецы, которые нагло, бесстыдно использовали обеих женщин. Может быть,
встречаясь в казармах, австрийцы смеялись над ними: Мартин – над красивой
гордячкой Грушенькой, которая строит из себя европейскую даму (вон, даже танго
танцует!), а на самом деле простушка, русская простушка, ну а Андреас над
Мариной – такой толстой, неряшливой, тяжело дышащей, неумелой, нетерпеливой,
жадной, униженно выпрашивающей слова любви, как подачку…
Она взвыла, закинув голову. Вцепившись в волосы, рванула их
с силой, но эта мимолетная боль не в силах была заглушить муку, которая
разрывала сердце.
– Что вы, что вы, что вы… – залепетал Ждановский, испуганно
выставив руки и уронив велосипед, и тут же начал суетливо его поднимать, снизу
вверх всполошенно глядя на Марину.
Стыдом чуть не сожгло ей лицо, струйки пота побежали по
телу.
– Ничего, – хрипло выговорила она. – Со мной – ничего. В
доме раненый, пойдемте.
– Да что за раненый, не пойму… – проворчал Ждановский,
придерживаясь за раму и делая такое движение ногой, обутой в красивый,
аккуратный сине-белый ked , словно намерен вскочить на bicyclette и удрать.
И замер, согнувшись, испуганно оглядываясь, потому что
раздался рокот автомобильного мотора, и к забору подкатил красный приземистый
«бенц», при виде которого Марина только и смогла, что устало зажмуриться.
Конечно, ей следовало испугаться, очень испугаться – ведь автомобиль
(единственный красный «бенц» в Х.!) принадлежал Василию Васильевичу Васильеву.
Но бояться и страдать ей было уже нечем, совершенно нечем, поэтому она просто
вздохнула, опустила руки и обреченно подумала, что судьба, наверное, решила
наконец-то ее прибить, доконать и уничтожить… Да, именно это слово – уничтожить
– пришло ей в голову, когда она открыла глаза и увидела, что вслед за
Васильевым из автомобиля выбирается не кто иной, как пристав Фуфаев.
* * *
– Мурзик… – повторил Охтин и медленно покачал головой. –
Быть этого не может! Его же Колесников подстрелил в мае четырнадцатого… Ну что
за глупости!
Шурка повернул голову и поморщился: немилосердно болела шея.
К тому же лежать на диване, который стоял в кабинете Смольникова, было холодно
и неудобно. И тут же он обрадовался этой боли, которая означала, что он жив,
жив, и даже если ему хотели шею свернуть, то не свернули все-таки!