Растрепанные женщины слезали с коек и сидели в сорочках,
спустив ноги. Тускло горела в голубоватом чаду железной печи лампа, мелькали
бликами обнаженные тела, вырисовывались тощие испитые фигуры и таяли, исчезая в
тени или вновь вырисовываясь на странном дрожащем фоне.
Молодая, тонкая станом женщина сползла с нар, пошла к
дверям, отворачиваясь.
Шурка вздрогнул… что-то знакомое было в милом очерке лица, в
потупленных глазах.
И тут он услышал, как ахнула Станислава Станиславовна.
Повернул голову и увидел, куда она смотрит.
На полу, сложившись вместе головами, раскинув в стороны
ноги, «звездой» спали человек шесть парней лет по пятнадцати, а между ними
лежала полуприкрытая рубашонкой девочка лет двенадцати.
Станислава Станиславовна шарахнулась за дверь. Охтин и
смотритель этого не заметили, но Шурка, мигом про все забыв, ринулся следом.
Она стояла, зажав глаза руками, бормотала что-то по-польски.
– Я сейчас позову смотрителя, чтобы вас вывели, – то ли с
нежностью, то ли с ненавистью сказал Шурка. Как будто что-то переломилось меж
ними в ту минуту, когда увидели опоганенное девчоночье тело…
Переломилось – и уже не срастется.
Странная тоска коснулась сердца, черная тень промелькнула в
глазах… Шурка не сразу понял, что это по стене проскользнула тень быстро
приближающейся фигуры. Чьи-то руки стиснули его плечи.
Станислава Станиславовна ахнула – ее испуганное лицо с
открытым ртом было последним, что Шурка увидел. Нечто темное, зловонное упало
на голову, лишило дыхания. Руки ему заломили за спину, рванули так, что чуть не
выворотили из плеч, сшибли с ног, ударили под ребра раз и другой… Шурка
задохнулся от боли… Смутно почувствовал, что его подняли и поволокли куда-то.
– Давайте шибче! – прикрикнул голос, показавшийся знакомым.
Где он слышал этот голос? Где? Когда?
Его несли, тащили, волокли. Он задыхался, а рядом тяжело
дышали.
Но вот остановились.
– А ну, пустите его с лестницы турманом, чтоб костей не
собрал! – приказал тот же голос.
Шурку приподняли, начали раскачивать.
И тут зазвенел женский визг, да какой! Чудилось, мирозданье
содрогнулось от этого визга:
– Сыскны-ы-ые!
Шурка упал. Краешком живого, непомутившегося сознания
сообразил, что упал невысоко, даже не ушибся. Его отнюдь не «пустили турманом»,
даже не швырнули, а просто уронили – может быть, с перепугу, всполошенные
визгом.
– Сыскная полиция! – взревел Охтин где-то неподалеку.
Выстрел, другой! Эхо пошло по узким коридорам, точно
взрывная волна, и накрыло лежащего Шурку.
Грохот, топот, крики, матерщина, опять женский визг…
– Где он?! – орал Охтин, перекрывая все звуки. – Руки прочь!
Если что… полиция с лица земли… всех! А ну, прочь руки! Стреляю! По ночлежкам!
По ночлежкам! Разойтись! Старшие где? Пожалейте себя, дур-р-раки, вытравим же
всех! Пропустите! Где он? Где парень? Пер-р-рестреляю, сволочи, всех!
И опять выстрел – совсем близко…
– Уходи, беги, Мурзик! – громко крикнула какая-то женщина.
Шурка беспомощно возился, пытаясь подняться.
– Ага, вот ты где, Русанов, – громко дыша, сказал совсем
рядом Охтин, рывком поднял Шурку и поволок за собой – от волнения даже забыв
снять мешок с его головы.
* * *
Передовой перевязочный пункт развернули так близко от места
недавно закончившегося боя, что первые раненые появились буквально через десять
минут после того, как перестали свистеть пули.
Варя оглядела стоявшее на изготовку медицинское «воинство»:
двух врачей и двух фельдшеров. Из сестер она была здесь одна. Все прочие
остались при поезде – мыть новые, только что прицепленные товарные вагоны,
приспособленные для перевозки людей и именуемые «теплушками». Специально
оборудованные или хотя бы плацкартные отчего-то не подали, видимо, они застряли
на каком-то перегоне по нерасторопности железнодорожников – теперь такая
нерасторопность называлась «трудностями военного времени», – и старшая сестра
санитарного поезда Ковалевская натурально «с бою» выдрала у станционного
начальства все, что было: вот эти товарные теплушки. Сестрам и санитарам
пришлось срочно набивать сенники, застилать простынями. Бой, отзвуки которого
доносились, пока поезд приближался, выдался достаточно долгий, никто не сомневался,
что прежнего количества мест окажется недостаточно. Руководить
переоборудованием и в поезде ожидать подвоза тяжелых раненых, нуждавшихся в
немедленных операциях, осталась, конечно, сама старшая милосердная сестра
Ковалевская. А Варю она отправила в помощь медицинской бригаде.
Еще слышалась стрельба и не появились пока раненые, фельдшер
Долгов разжег рядом с палаткой, в которой устроена была перевязочная, костер. И
начал таскать из ближней рощицы сушняк, которого там имелось почему-то в
огромном количестве. На Долгова смотрели с недоумением: зачем нужен костер в
разгар пусть и не жаркого, но и не шибко холодного августовского дня? Однако
он-то как раз оказался прав, этот фельдшер, уже набравшийся опыта войны.
Первое, что испытывает раненый, это, конечно, боль. А потом – озноб,
мучительный озноб от потери крови, и желание согреться.
Раненые подтягивались, и вот уже весь медицинский персонал
передового пункта занялся перевязкой. Однако у мужчин, не слишком набивших руку
в качестве сестер милосердия, работа продвигалась довольно медленно. Раненые
постепенно накапливались, и им приходилось ожидать очереди. Они толпились у
костра, стараясь хоть немного обогреться. У фельдшера Долгова, который этот
костер развел, несмотря на скрытые насмешки коллег, было теперь довольное и
гордое выражение лица.
– Варвара Савельевна, – подошел он к Варе, словно она была
старшей по званию. – Пока еще их в поезде накормят… Чаю бы им вскипятить, а?
О чае никто не подумал… Подошла дрезина с санитарами,
которые должны были забрать первых раненых и отвезти их к поезду. Варя на
минутку выбралась из палатки и, высоко держа окровавленные руки, добежала до
дрезины, велела санитарам с обратным рейсом привезти большой бидон горячего
чая, а также взять на кухне побольше хлеба.
Спустя полчаса или сорок минут дрезина вернулась, горячего
чая и белого хлеба раненым было предложено вдоволь, теперь в ожидании перевязки
они могли согреться как следует. Варе даже показалось, что на лицах тех, кто
теперь входил в палатку, уже не такое унылое и страдальческое выражение.