Я написал вам два письма, но не отослал их; не знаю, для чего я пишу еще и это письмо и отошлю ли его. Насколько ваше поведение совместимо с вашим долгом и чувствами жены и матери, над этим я предоставляю вам поразмыслить самой. Испытание не было слишком долгим — оно длилось год, да, согласен — год терзаний, бедствий и душевного расстройства; но они доставались главным образом мне, и для меня, как ни горьки воспоминания о пережитом, горше всего сознание, что я заставил вас делить со мной мои бедствия. Относительно предъявленных мне обвинений ваш отец и его советники дважды отказались что-либо мне сообщить. Эти две недели я страдал от неизвестности, от унижения, от злословия, подвергался самой черной и позорной клевете и не мог даже опровергать догадки и пошлые толки относительно моей вины, раз ничего не мог добиться из единственного источника, где все должно быть известно. Между тем слухи, вероятно, дошли и до ваших ушей и, надеюсь, доставили вам удовольствие.
Я просил вас вернуться; в этом мне было отказано. Я хотел узнать, в чем меня обвиняют; но мне было отказано и в этом. Как назвать это — милосердием или справедливостью? Увидим. А сейчас, Белл, милая Белл, чем бы ни кончился этот ужасный разлад, вернешься ли ты ко мне, или тебя сумеют от меня оторвать, я могу сказать только то, что недавно столько раз повторял напрасно — а в беде не лгут, и у меня нет надежды, мотива или цели, — что я люблю тебя, дурен я или хорош, безумен или разумен, несчастен или доволен; я люблю тебя и буду любить, пока во мне жива память или жив я сам. Если я могу так чувствовать при самых тяжких обстоятельствах, при всех терзаниях, какие только могут разъедать сердце и распалять мозг, быть может, ты когда-нибудь поймешь, или хоть подумаешь, что я не совсем таков, как ты себя убедила, но ничто, ничто не сможет меня переменить.
До сих пор я избегал упоминать о своем ребенке, но в этих моих чувствах вы никогда не сомневались. Я должен спросить о ней. Я слышал, что она хорошеет и резвится; и я прошу, не через вас, а через кого угодно — через Августу, если можно — хотя бы иногда сообщать мне о ее здоровье.
Ваш и т. д.
Б.
4 марта 1816 г., к ней же:
Не знаю, какую обиду может нанести муж жене, один человек другому или даже человек — самому Богу, которую нельзя было бы, как нас учат верить, загладить долгим искуплением, которое я предлагал, еще не зная даже, в чем моя вина перед вами (потому что, пока ее не назвали, я не знаю за собой ничего такого, за что меня можно отталкивать с подобным упорством). Но раз надежды не осталось и вместо долга жены и матери моего ребенка я встречаю обвинения и непримиримость, мне больше нечего сказать, и я буду поступать сообразно обстоятельствам; но даже обида (хотя от нападок я намерен защищаться) оставляет неизменной любовь, с которой я всегда буду относиться к вам.
Б.
Мне сообщили, что вы сами составили предложение о раздельном жительстве; если так, я об этом сожалею; я усматриваю в нем стремление воздействовать на предполагаемые корыстные чувства того, кому предложение адресовано: «если вы расстанетесь с» и т. д. «вы тем самым получаете столько-то немедленно и еще столько-то после смерти тех-то и тех-то» — словно все дело в фунтах, шиллингах и пенсах! Ни слова о моем ребенке; жесткая, сухая юридическая бумага. О, Белл! Видеть, как вы душите и уничтожаете в себе всякое чувство, всякую привязанность, всякое сознание долга (ибо ваш первый долг — это долг жены и матери), — вот что гораздо горше всех возможных для меня последствий.
8 марта 1816 г., к Томасу Муру:
Вина — или даже беда — заключается не в моем «выборе» (если мне вообще следовало выбирать), потому что я считаю и повторяю, даже среди всей этой горькой муки, что вряд ли есть на свете существо лучше, добрее, милее и приятнее, чем леди Б. Я не мог и не могу ни в чем упрекнуть ее за все время, проведенное со мною. Если кто виноват, это я, и если я не могу искупить вину, то должен нести кару.
Ее семья это… — дела мои до сих пор крайне запутаны — здоровье сильно расстроено, а душа неспокойна, притом уже давно. Таковы причины (я не считаю их оправданиями), часто выводившие меня из себя и делавшие мой нрав несносным для окружающих. Некоторую роль, вероятно, сыграли и привычки к беспорядочной жизни, которые могли сложиться у меня вследствие ранней самостоятельности и блужданий по свету. Я думаю, однако, что если бы мне дали возможность исправиться и хоть сколько-нибудь сносную обстановку, все могло бы наладиться. Но дело, как видно, безнадежно — и сказать тут больше нечего. Сейчас — если не считать здоровья, которое улучшилось (как ни странно, любое волнение и борьба вызывают у меня подъем и временный прилив сил), на меня свалились все возможные неприятности, в том числе личные, денежные и т. д. и т. п.
Вероятно, я говорил вам об этом раньше, но на всякий случай повторяю. В несчастье меня пугают не лишения; моя гордость страдает от связанных с ним унижений. Однако не могу жаловаться на эту гордость, которая зато даст мне, я надеюсь, силы все перенести. Если сердце мое могло быть разбито, это случилось бы уже много лет назад, от более тяжких страданий.
18 марта 1816 г.
Что ж, прости — пускай навеки!
Сколько хочешь ты мне мсти,
Все равно мне голос некий
Повторить велит: «Прости!»
Если б только можно было
Пред тобой открыть мне грудь,
На которой так любила
Сном беспечным ты заснуть, —
Сном, нарушенным отныне, —
Сердцем доказать бы мог
Я тебе в твоей гордыне:
Приговор твой слишком строг!
Свет злорадствует недаром,
Но хотя сегодня свет
Восхищен твоим ударом,
Верь мне, чести в этом нет.
У меня грехов немало.
Не казни меня, постой!
Обнимала ты, бывало,
Той же самою рукой.
Чувству свойственно меняться.
Это длительный недуг,
Но когда сердца сроднятся,
Их нельзя разрознить вдруг.
Сердце к сердцу льнет невольно.
Это наша льется кровь.
Ты пойми, — подумать больно! —
Нет, не встретимся мы вновь!
И над мертвыми доселе
Так не плакало родство.
Вместо нас теперь в постели
Пробуждается вдовство.
Истомимся в одиночку.
Как научишь, наконец,
Без меня ты нашу дочку
Выговаривать: «Отец»?
С нашей девочкой играя,
Вспомнишь ты мольбу мою.
Я тебе желаю рая,
Побывав с тобой в раю.
В нашу дочку ты вглядишься,
В ней найдешь мои черты,
Задрожишь и убедишься,
Что со мною сердцем ты.
Пусть виновный, пусть порочный,
Пусть безумный, — не секрет! —