Вот тогда-то мне и надо было уйти, отец мой, но улицы Маро уже начали заполняться людьми, направлявшимися в мечеть, и я остался; спрятался под деревьями, поглядывая то на бульвар, то на берег реки. Мне по-прежнему был хорошо виден черный плавучий дом, что приткнулся к самому берегу в излучине реки — в точности как в те времена, когда здесь останавливались речные крысы. Но теперь, поскольку я уже знал, кто живет в этом доме, душу мою терзали весьма противоречивые чувства.
Речные люди всегда служили в Ланскне источником ссор и споров. Они не платили налогов, ходили куда и когда хотели и работали тоже когда хотели или если в том возникала необходимость. Некоторые из них были довольно честными, во всяком случае, честнее прочих, но ведь так легко нарушить закон, если знаешь, что завтра тебя уже здесь не будет, если у тебя нет ни общины, способной тебя защитить, ни необходимости хранить верность кому бы то ни было. Вот поэтому я и не люблю речных людей: от них обществу никакого толка, они вообще предпочли как бы отрезать себя от основного направления развития общества. Кстати, по той же причине я ненавижу никаб — тебе, отец мой, я могу в этом признаться, ведь ты не расскажешь об этом нашему епископу; да, я ненавижу никаб, потому что он позволяет тем, кто его носит, полностью отгородиться от остальных и презирать даже те простейшие способы установления взаимоотношений между людьми, которые могли бы хоть немного сблизить нас, представителей двух различных культур.
Улыбка, простое приветствие — интересно, отец мой, сам-то ты когда-нибудь пробовал сказать «привет» или «добрый день» женщине в никабе? Они отказывают нам даже в таких мелочах. Я всегда старался проявлять чуткость. Учил себя приспосабливаться к их верованиям. Но в Коране нет ни слова о том, что эти женщины обязаны прятать свое лицо. Они сами предпочитают носить никаб, желая оттолкнуть нас от себя. И не отвечают на наши тщетные попытки понять их веру и образ жизни.
Вот, например, Инес Беншарки. Я ведь всего лишь хотел помочь ей почувствовать себя в Ланскне как дома. И чем все это обернулось? Ну ладно, теперь за нее в ответе отец Анри. Флаг ему в руки! Пусть теперь он попытает счастья там, где я потерпел неудачу. А я наконец-то от нее свободен.
Все эти мысли бродили у меня в голове, пока я наблюдал, как последние из жителей Маро входят в мечеть. Улицы вновь опустели, и сейчас я мог бы уйти, никем не замеченный. Но я никуда не ушел, а зачем-то двинулся прямо к причалу.
Я понимаю, отец мой, это был совершенно неразумный поступок. Ведь я мог бы покинуть Ланскне, не попрощавшись даже с друзьями. Ничего не сообщив даже епископу. Но я отчего-то не мог уйти, не повидав ее — женщину, которая со дня своего появления в Ланскне ни разу даже лицо свое мне не показала, ни разу не ответила на мои приветствия и лишь в крайней необходимости неохотно роняла несколько слов. Почему же меня так тянет к ней? Соня сказала, что она ведьма, и я ответил, что ведьм на свете не существует. Но я солгал, отец мой. Я и прежде был знаком с несколькими ведьмами.
Я подошел еще чуть ближе к уткнувшемуся в берег судну. Дождь почти прекратился, сменившись тончайшей изморосью. Над трубой плавучего дома вилась струйка дыма. Кстати, эта Инес Беншарки вполне могла бы уже вернуться к себе на площадь Сен-Жером, если б тогда позволила мне помочь с ремонтом. Но нет, ей приятней было вышвырнуть меня из своего дома, точно вора какого-то! Вполне возможно, именно она натравила на меня тех мерзавцев, которые тогда ночью меня избили. Кстати, что это они все повторяли? Ах да: Это война. Держись от нее подальше…
Но теперь-то я знаю, кто на самом деле устроил пожар. Я наконец могу очистить свое имя от клеветы; одно слово епископу — и меня восстановят в прежней должности. А отец Анри Леметр и Каро Клермон пусть подавятся своими сплетнями. И пусть все в Ланскне узнают, что я был обвинен несправедливо…
Но тогда я предам доверие Сони Беншарки. Ведь она передо мной исповедалась! Неофициально, конечно, но это была самая настоящая исповедь. А тайна исповеди священна. Значит, даже если мне и удастся поговорить с Инес, я все равно не смогу сказать ей правду. Пожалуй, лучше все же уйти прямо сейчас, сохранив остатки былой гордости. Да, надо уйти прямо сейчас. И все же…
Этот плавучий дом похож на причаленный к берегу гроб, а эта женщина прячется под своим покрывалом, точно за шторкой в исповедальне… Господи, что я надеюсь от нее услышать?! Может, это мне в первую очередь необходимо исповедаться?
Я подошел еще ближе. По поверхности Танн, точно камешки, молотили крупные капли дождя. Черный плавучий дом слабо светился в зеленоватом свете зари. Я, должно быть, простоял там, под деревьями, очень долго, потому что через некоторое время на улице вновь послышались звуки голосов, напомнив мне, что утренний намаз закончен и люди расходятся по домам.
На судне по-прежнему было тихо. Но я был уверен: она там. Я поднял с земли камешек и метнул его. Камень ударился о палубу, два раза подскочил — и снова воцарилась тишина.
Но через некоторое время дверь тихо отворилась, и на палубу вышла та женщина. Я был уверен, что меня она не заметила; однако она продолжала всматриваться в полумрак, царивший на берегу под деревьями, хотя испуганной отнюдь не выглядела. И я понял: она кого-то ждет.
Может, Карима Беншарки? Впрочем, мне нет до этого дела. Но я все же не мог уйти; стоял и смотрел на нее сквозь ветви деревьев, чувствуя себя одновременно и виноватым, и странно возбужденным. В этом было нечто от тайного наслаждения, свойственного вуайеристам: находясь снаружи, подглядывать за тем, что внутри, и при этом твердо знать, что тебя никто не видит…
Женщина прошлась по палубе. Уверенная, что находится в полном одиночестве, она двигалась легко и изящно, как танцовщица, и шаги ее были почти бесшумны. Ветер, точно партнер по танцу, подхватил ее черное одеяние, и я вдруг увидел под ним яркий проблеск чего-то бирюзового.
Это меня слегка удивило. Мне казалось, что на ней абсолютно все должно быть черного цвета, как если бы ее тело было обернуто несколькими слоями черной обгоревшей бумаги. А она вдруг подняла вверх обе руки, словно желая, чтобы ветер подхватил ее и поднял над землей, затем заложила руки за голову и развязала тесемки своего никаба, скрывавшего лицо…
Нет, отец мой, ее лица я не увидел, ибо она не обернулась. Так и стояла лицом к реке, и никаб черным флагом трепетал в ее пальцах. Ах, если б только она обернулась…
Я понимаю, отец мой, сколь греховно это звучит. И могу сказать в свое оправдание только то, что, должно быть, в эту минуту Черный Отан лишил меня ра-зума. Я громко окликнул ее по имени. Она уже начала поворачиваться ко мне, но тут у меня за спиной раздался какой-то звук, и мне что-то набросили на голову — возможно, куртку или шарф. Потом меня с силой толкнули в спину, я неловко упал на колени, а кто-то навалился на меня сзади, своим весом придавив меня, распластанного, к земле, и согнутой в локте рукой сдавил мне горло. Я тщетно пытался оторвать от себя его руку. Я задыхался. Перед глазами у меня уже расцвели черные хризантемы…