Девочка продолжала молча смотреть на меня.
— Боюсь, я виновата перед тобой; это я отпустила твоего жука на волю. — Я глазами указала на останки валявшейся на земле игрушки. — Он что-то совсем загрустил — это ведь так ужасно, когда тебя все время держат на привязи. Впрочем, завтра ты сможешь снова его поймать. Если, конечно, он сам захочет с тобой играть.
Я улыбнулась, но девочка не ответила на улыбку и по-прежнему молчала, не сводя с меня глаз. «Интересно, а она меня понимает?» — подумала я. В Париже я встречала немало арабских девочек того же возраста, что Розетт, и они обычно знали в лучшем случае пару слов по-французски, хотя даже родились в этом городе. Обычно, впрочем, они более-менее овладевали французским языком к концу начальной школы; а вот в среднюю школу многие знакомые мне семьи своих дочерей отдавали весьма неохотно — порой из-за запрета на ношение головных платков, а порой просто потому, что дома была нужна их помощь.
— Как тебя зовут? — спросила я, и она ответила:
— Майя. — Так, значит, она все-таки меня понимала!
— Ну что ж, приятно с тобой познакомиться, Майя, — сказала я. — А меня зовут Вианн. Я живу вон в том доме на пригорке вместе с моими двумя девочками.
Я указала ей на старый дом Арманды.
На лице Майи отразилось сомнение.
— Вон в том доме?
— Да. Он принадлежал моему старому другу Арманде. — Чувствовалось, впрочем, что это ее не убедило, и я спросила: — А твоя мама любит персики?
Майя слегка кивнула.
— Ну так вот: возле дома моей подруги Арманды растет персиковое дерево, и на нем полно персиков. Завтра, если хочешь, я сорву несколько штук и принесу твоей маме, чтобы вы их съели во время iftar.
[23]
Это арабское слово заставило Майю улыбнуться.
— Ты знаешь, что такое iftar?
— Конечно, знаю.
Мы с матерью однажды довольно долго прожили в Танжере. Место во многих отношениях сложное, полное противоречий. Пища и рецепты ее приготовления всегда служили для меня средством взаимопонимания с окружающими. А в таких местах, как Танжер, еда зачастую была для нас единственным языком общения.
— Вот как вы сегодня вечером, например, будете выходить из поста? — спросила я. — Сварите суп харисса? Я его просто обожаю.
Улыбка Майи стала еще шире.
— Я тоже, — сказала она. — А Оми испечет лепешки. Она один секрет знает, и у нее самые лучшие лепешки в мире получаются!
Внезапно зеленая дверь снова открылась, и женский голос что-то резко сказал Майе по-арабски. Девочка, похоже, собралась запротестовать, потом все же неохотно вернулась в дом. На пороге на мгновение возникла женская фигура, закутанная в черное покрывало, и дверь тут же с грохотом захлопнулась — я так и осталась стоять с поднятой в приветственном жесте рукой, не успев даже понять, видела меня эта женщина или нет.
Хотя в одном я была совершенно уверена: это была та самая женщина в никабе, которую я видела возле церкви в день своего приезда, а потом еще раз в Маро. Сестра Карима Беншарки — ее настоящего имени, похоже, так никто толком и не знал. Загадочная женщина, тень которой так велика, что накрывает собой сразу две, столь различные между собой, общины…
Когда я шла домой по берегу Танн, тишина и спокойствие вокруг казались почти неестественными. Умолкли даже сверчки, даже птицы, даже лягушки.
В такие вечера, как этот, местные жители говорят: вот-вот подует ветер Отан;
[24]
le vent des Fous, Ветер Безу-мия, который стучится в окна домов, иссушает хлеба в поле, лишает людей сна. Белый Отан приносит сухую жару; Черный Отан приносит бурю и дождь. И в какую бы сторону этот ветер ни дул, он вскоре все равно переменится.
Что я, собственно, делаю в Ланскне? Я снова и снова задавала себе этот вопрос. Неужели это Отан принес меня сюда? И каким он будет на этот раз? Белым, который всю ночь не дает тебе уснуть, или Черным, который попросту сводит тебя с ума?
Глава третья
Вторник, 17 августа
Благослови меня, отец мой, ибо я согрешил. Увы, тебя больше нет с нами, но мне необходимо перед кем-то исповедаться, а идти на исповедь к нашему новому священнику — отцу Анри Леметру с его голубыми джинсами, выцветшей улыбкой и новыми идеями — я никак не могу. Впрочем, как и к нашему епископу. Он уже и не сомневается, что поджог устроил именно я. Нет, будь я проклят, но перед этими людьми, отец мой, я никогда не преклоню колен!
Разумеется, ты прав: гордыня — вот мой главный грех. Я и сам всегда это понимал. Но я твердо знаю: отец Анри Леметр разорит, уничтожит церковь Святого Иеронима, а я просто не в силах стоять и смотреть, как он это делает! Боже мой, он и так уже использует усилители, читая проповеди, а вместо нашего органиста посадил Люси Левалуа, она у него в церкви на гитаре играет! В результате, как и следовало ожидать, популярность отца Анри и нашей церкви невероятно возросла — никогда еще церковь Святого Иеронима не посещало так много людей из других селений, — и все же хотелось бы знать, что ты-то, отец, об этом думаешь, ты ведь всегда был так строг и суров.
Наш епископ, впрочем, считает, что в наши дни церковная служба должна скорее развлекать, чем проявлять строгость. Мы должны чем-то привлечь молодежь, говорит он. Собственно, ему и самому-то всего тридцать восемь, на семь лет меньше, чем мне; из-под сутаны у него выглядывают модные «найки». Отец Анри Леметр — его протеже и, разумеется, прав абсолютно во всем, так что епископ вполне одобрительно отнесся к намерению отца Анри модернизировать нашу церковь: установить усилители, плазменные экраны, заменить старинные дубовые скамьи чем-нибудь «более подходящим». Видимо, он считает, что резной дуб плохо сочетается с электронными гаджетами.
Но даже если сам я и попытаюсь как-то противостоять столь кощунственным действиям, все равно неизбежно окажусь в меньшинстве. Каро Клермон уже несколько лет жалуется, что церковные скамьи и чересчур узкие, и чересчур жесткие (чего не скажешь о самой Каро), и чересчур неудобные. Разумеется, если скамьи все-таки уберут из церкви, муж Каро Жорж первым приберет их к рукам, быстренько их отреставрирует и продаст в Бордо по абсурдно вздутой цене каким-нибудь богатым туристам, которые ищут, чем бы таким «очаровательно аутентичным» украсить свои загородные дома.
Как же тут не сердиться, отец мой, ведь я всю жизнь отдал Ланскне! А в итоге меня вот-вот вышвырнут отсюда. Да еще и по такой позорной причине…
И снова все нити тянутся к этой проклятой лавчонке, к этой chocolaterie! И отчего это место так притягивает всякие неприятности и беды? Сперва там появилась Вианн Роше, затем сестрица этого Беншарки, но даже и теперь, когда это помещение, опустошенное пожаром, пустует, оно каким-то неведомым образом стремится спровоцировать мое падение. Епископ говорит, что не сомневается в моей непричастности к этому пожару. Лицемер! Заметь, он и не думает говорить, что уверен в моей невиновности. На самом деле — и это весьма разумно с его стороны — эти слова означают примерно следующее: каким бы ни был конечный результат расследования, так или иначе я буду скомпрометирован, и, значит, придется сменить приход, перебраться в такое место, где о моем прошлом ничего не известно…