Губы ее, прелестные, слегка вывернутые, увенчанные сверху золотистым пушком, роняют чудесные слова:
– Все с ума посходили, честное слово. Стою вчера в очереди за говядом в Аптекарском, вдруг сзади кто-то – толк, толк в спину. Что еще такое? Рука с запиской: я немой, прошу покорно Христа ради купить мне три фунта говяжьих мослов. И главное – его самого разглядеть нет никакой возможности. Ни лица, ни тела? Вижу токмо руку! А сам индивидуум где?!
На этой фразе она останавливается и топает каблучком.
– Он, вероятно, был ослеплен вашей красотой, поэтому скрывался за спинами других стояльцев, – неуклюже шучу я.
– Какая там красота! Это же просто фокус, вы не поняли?! Какой-то жулик из ворованной умницы руку слепил!
– Ах вот оно что…
– В том и дело! И рука сия преспокойно гуляет себе по очереди. Может милостыню попросить, а может и в карман заглянуть. Вот и все!
– Дайте мне вашу руку, – говорю я вдруг и сам забираю ее ручку в перчатке.
– Отчего? – смотрит она исподлобья.
Я отвожу рукав плаща и припадаю губами к детскому запястью, к тоненьким венам, к дурманящей теплоте и нежности. Не противясь, она глядит молча.
– Я без ума от вас, – шепчу я в эти вены. – Я от вас без ума… без ума… без ума…
Ее сказочное эльфийское запястье не шире двух моих пальцев. Я целую его, припадаю, как вампир. Вторая детская ручка дотягивается до моей головы.
– Вы решительно рано поседели, – произносит она тихо. – В сорок семь лет и уже почти седой? На войне?
Нет, я не был на войне. Я обнимаю ее, поднимаю к своим губам. Вдруг она проворно, словно ящерка, выскальзывает из объятий, бежит по переулку. Я пускаюсь вслед за ней. Она сворачивает за угол. Отстаю. Бегает она превосходно.
– Куда же вы? – Я тоже сворачиваю за угол.
Ее черный плащик с серой шапкой мелькает впереди. Она бежит по Старой Басманной к серой громадине кольцевой стены, отделяющей Москву, где проживаю я, от Замоскворечья, где живет она. Подбегает, встает к стене спиной, разводит руки.
Спешу к моему проворному эльфу.
Ее фигурка столь мала на фоне двенадцатиметровой стены, нависшей серой, мутной волной. Мне становится страшно: вдруг это бетонное цунами накроет мою радость? И мне никогда не придется держать ее в своих объятьях?
Срываюсь, подбегаю.
Она стоит, закрыв глаза, прижав разведенные руки к стене.
– Люблю стоять здесь, – произносит она, не открывая глаз. – И слушать, как за стеною Москва гудит.
Поднимаю ее как пушинку, шепчу в большое детское ухо:
– Смилуйтесь надо мной, мой ангел.
– И чего же вы хотите? – Ее руки обвивают мою шею.
– Чтобы вы стали моей.
– Содержанкой?
Чувствую, как смешок торкается в ее животике.
– Возлюбленной.
– Вы желаете тайного свидания?
– Да.
– В нумерах?
– Да.
– Сколько это будет стоить?
– Десять рублей.
– Большие деньги, – рассудительно, но с какой-то недетской грустью произносит она в мою щеку. – А можно мне… на землю?
Я опускаю ее. Она поправляет свой беретик. Ее лицо сейчас как раз возле моего солнечного сплетения, где происходят спорадические атомные взрывы желания.
– Пойдем? – Она берет меня за руку, словно я ее однокашница.
Мы идем вдоль стены, распихивая ногами мусор. Она раскачивает мою руку. В Замоскоречье по-прежнему грязно и неприбрано. Но мне нет дела до мусора, до Замоскворечья, до Москвы, до Америки, до китайцев на Марсе. Я любуюсь сосредоточенным личиком моей вожделенной. Она думает и решает.
– Знаете что, – медленно произносит она и останавливается. – Я согласна.
Я сгребаю ее в охапку, начинаю целовать теплое бледное личико.
– Подождите, ну… – упирается она мне в грудь. – Я смогу токмо на следующей неделе.
– Бессердечная! – опускаюсь я перед ней на колено. – Я не доживу до следующей недели! Умоляю – завтра, в “Славянском базаре”, в любое время.
– Хуманиора, – вздыхает она. – К послезавтраму надобно написать и сдать. Иначе – сделают мне плохо. С первой четверти я в черном списке. Надобно исправляться.
– Я умоляю вас, умоляю! – целую я ее старенькие перчатки.
– Поверьте, я бы плюнула на хуманиору, но мамаша так страдает, когда меня наказывают. Она зело сердобольна. А кроме мамаши у меня никого нет. Папаша на войне остался. И братец старший. Чертова хуманиора…
– Когда же я смогу насладиться вами? – сжимаю я ее ручки.
Серо-зеленые глаза задумчиво косятся на стену.
– Пожалуй… в субботу.
– В пятницу, ангел мой, в пятницу!
– Нет, в субботу, – серьезно ставит она точку.
Внутренне она гораздо старше своих детских лет. Раннее взросление у этих детей войны. Отец ее погиб под Пермью. В этом возрасте мы были другими…
– Хорошо, в субботу. В шесть вас устроит?
– Угу… – гукает она совсем по-мальчишьи.
– Там превосходный ресторан, у них фантастические десерты, лимонады, торты, невозможные шоколадные башни…
– Я люблю писташковое мороженое, какао со сливками и белый шоколад. – Она поправляет мое выбившееся кашне. – Встаньте, тут грязно, а вы в хорошем.
Приподнимаясь с колена, вдруг замечаю возле себя в мусоре пустой, почерневший теллуровый гвоздь. Поднимаю, показываю ей:
– Хорошо живут у вас в Замоскворечье!
– Ух ты! – восклицает она, забирает у меня гвоздь и вертит перед глазами.
Я держу ее за плечи.
– Стало быть, в субботу в шесть?
– В шесть, – повторяет она, разглядывая гвоздь. – Да… везет же кому-то. Вырасту – пробирую непременно.
– Зачем вам теллур?
– Хочу с папашей и с братцем встретиться.
Другая бы ответила, что хочет встретиться с прекрасным принцем. Вот что война делает с детьми…
Мимо проезжают три грузовика с подмосквичами в желтых робах. В последнем грузовике что-то распевают.
Со вздохом зависти она швыряет гвоздь в стену, вздыхает, трогает мою пуговицу:
– Пойду я.
– Я провожу вас.
– Нет-нет, – решительно останавливает она. – Сама. Прощайте уже!
Она взмахивает ручкой, поворачивается и убегает. Провожаю ее взглядом голодного льва. Лань моя убегает. И каждый промельк ее коленок и полусапожек, каждое покачивание плаща, каждое вздрагивание серого берета приближает миг, когда в полумраке нумера я, насосавшись до головокружения ее телесных леденцов, плавно усажу этого замоскворецкого эльфа на вертикаль моей страсти и стану баюкать-покачивать на волнах нежного забвения, заставляя школьные губы повторять волшебное слово “хуманиора”.