Я сказала, что пытаюсь.
И что я хочу делать, когда вырасту?
Я понятия не имела. Я никогда про это не думала. Поэтому я выпалила единственное, что пришло мне в голову. «Уйти отсюда, мадам», — сказала я. И по выражению лица воспитательницы поняла, что, когда придет время, меня за это накажут.
Она тоже это заметила. И поняла в точности, что случилось, и наклонилась поближе к моему уху.
— Посмотрим, нельзя ли что-нибудь сделать, а? — прошептала она.
И предоставила меня моей участи, которая была достаточно ужасна. Тогда мне было почти одиннадцать, и сомневаюсь, что ты можешь вообразить себе, как жестока может быть женщина к слабой и молодой. Это были не синяки или порезы, холодная вода или голодовка. Есть много вещей похуже.
Она помолчала, потом улыбнулась мне.
— Говорят, что чем горше страдания, тем меньше они длятся. Не знаю, почему так говорят, ведь это неправда. Но со временем они действительно кончились — через неделю или около того.
Моя спасительница вернулась за мной. Ей нужна была служанка, и она практически меня купила. В обмен на ее пожертвование я получила разрешение муниципалитета уйти из приюта и работать в ее доме, делать, что потребуется.
Работа была тяжелая, но в сравнении с приютом ее дом казался раем. Меня кормили, одевали, повариха была доброй и не слишком требовательной. Остальные служанки были такими, как следовало ожидать, но со мной не слишком подлыми, ведь к тому времени я научилась избегать неприятностей и не обращать внимания на обидные замечания.
И мадам Штауффер была доброй, пусть сухой и отчужденной. В доме говорили по-французски; до тех пор я говорила только на швейцарском немецком, и мне пришлось усваивать новый язык, но я быстро выучилась. Мадам была француженкой и ввела свой язык во всем доме, хотя ее муж был немцем. Настоящим немцем. Он был стряпчим, они жили в большом особняке, где было все на свете: прекрасная мебель, сады, слуги. Все, кроме детей, — ведь поговаривали, что мадам бесплодна и в отчаянии от своей неспособности подарить супругу детей, которых хотели оба. Возможно, поэтому она взяла меня к себе, не знаю. О ней нечего больше сказать, только то, что она была ко мне добра.
Ее муж — другое дело. Его я находила пугающим. Он был старше мадам, лет сорока пяти, и замкнутым. Он редко бывал дома, только по вечерам, и мало говорил. Когда он приходил, они вместе обедали, потом он шел к себе в библиотеку и остаток вечера проводил там, читая, пока не наступало время ложиться спать. Они мало разговаривали и спали в отдельных комнатах, но как будто питали друг к другу привязанность. Он был всегда уважителен и вежлив, предупредителен к ней. Большего я не знала, да и не хотела. К слугам он обращался лишь изредка и не был ни хорошим, ни дурным влиянием в доме, поскольку вообще ничего не знал о том, как ведется хозяйство.
Однажды я вытирала пыль в библиотеке, как делала каждую неделю, и нашла на полу книгу, которую подобрала, чтобы положить назад на столик. Я открыла ее посмотреть, что это — если книга была юридическая, ее следовало положить на письменный стол, — и увидела, что это роман. Это был Бальзак. «Отец Горио». Ты его читал?
Я кивнул.
— Он навсегда изменил мою жизнь, — просто сказала она. — Такие вещи взаправду случаются, хотя это было очень неожиданно. Я никогда не любила читать; в приюте чтение воспрещалось, за исключением молитвенников. Там не понимали, зачем нам читать, если наше назначение в жизни работать и повиноваться. Нас учили лишь с неохотой. Поэтому я понятия не имела, что такое литература, до того момента, как прочла первую фразу: «Престарелая вдова Воке, в девицах де Конфлан, уже сорок лет держит семейный пансион…»
Книга приковала меня к месту, я не могла оторваться. Я читала так быстро, как только могла, перескакивая через слова, которых не понимала. Я провалилась в иной мир и не желала из него уходить. Ты, наверное, в своей жизни тоже такое испытывал? Все остальное исчезло, была только история, с которой я не могла расстаться.
Но конечно, пришлось: заглянула самая старшая горничная, увидела меня, раскудахталась и ужасно отругала за дерзость. Она меня не ударила — такое в том доме не дозволялось, но нагоняй мне устроили.
Мне было нипочем. Если это был грех, тогда я созрела для ада. Весь день я могла думать только о том, как бы пробраться назад в библиотеку хозяина и снова найти ту книгу. Ночью я не могла спать. Спали мы на чердаке, все четыре женщины в крохотной мансарде, и обычно храп мне не мешал. В ту ночь он сводил меня с ума, и когда я удостоверилась, что все в доме заснули, я встала и на цыпочках спустилась по черной лестнице. Помню, холод был лютый, а я шла босиком, и к тому времени, когда спустилась в хозяйские комнаты, ноги у меня онемели. Это не имело значения; я нашла книгу, села в кресло у камина и читала.
Знаю, ты получил образование. Для тебя книги — вещь обычная, они воспринимаются как должное. Но для меня книги были как для усталого путника оазис посреди пустыни. Я была зачарована, взбудоражена. Я ступила в иной мир, полный удивительных вещей и замечательных людей. Я влюбилась в Растиньяка и в нем увидела первый проблеск собственного честолюбия. Он не имел ничего и желал завоевать Париж. Он научил меня, что мягкость и доброта мало чем мне послужат. Тем не менее он сохранил нечто доброе, чего не смог вытравить мир. Книги рассказали мне про дружбу и верность, про предательство и про то, как подозревать остальных. И они научили меня мечтать — о мирах, и людях, и о жизнях, о существовании которых я не подозревала.
Она замолчала, словно на краткий миг к ней снова вернулась радость того открытия, мгновение, которое до конца жизни останется немеркнущим сокровищем. Что бы еще с ней ни случилось и ни случится в будущем, у нее было то мгновение упоения в кресле, с заледеневшими ногами и коптящей свечой.
— Я читала почти до рассвета, а после заставила себя подняться наверх и немного поспать. На следующий день мне следовало бы быть измученной, такой усталой, что я едва могла бы пошевелиться. Но нет, я была в восторге, в упоении. Это было как первая любовь. Это и была первая любовь — к Растиньяку и к тому, как мы встретились.
Но теперь я встала на путь преступления. Я не могла читать каждую ночь, потому что даже мое молодое тело не могло вечно обходиться без сна, но каждую ночь, когда удавалось, я ускользала вниз. Я прочла еще Бальзака, все, что могла найти в библиотеке, пробовала Виктора Гюго, Флобера. Меня так тронула судьба бедной мадам Бовари, что я проплакала несколько дней и считала себя в трауре.
Но через неделю случилась одна очень странная вещь. Однажды ночью я обнаружила на столике новую книгу — роман Стендаля — и толстое одеяло на кресле. Я немного испугалась, но искушение было слишком велико, поэтому я завернулась поплотнее и устроилась читать. Книгу я проглотила, как все остальные, и жалела, что не знаю людей, таких интересных, как герцогиня Сансеверина, или таких ярких, как Фабрицио. Несколько ночей спустя, когда я почти закончила роман, на столике у кресла я нашла еще один — и стакан молока.