— Да, я слушаю. Продолжай.
— Хочешь, я заеду вечером?
— Нет, я принял снотворное.
— Не перебрал?
— Нет, всего две таблетки.
— Увидимся завтра… Лучше всего я заеду за тобой и вместе пообедаем… Хорошо?
— Да или, вернее, нет… Лучше я сам подъеду. Для меня это будет выходом в свет.
— Хорошо.
Мне снилась какая то страна, что то среднее между пропыленным Востоком и высохшим Магрибом.
Я проснулся в поту. Я не успел сразу броситься под душ, поскольку мое внимание привлекла записка, подсунутая под дверь, что отвлекло тем самым мое внимание от доселе неотложнейших телесных нужд. Тереза предлагала встретиться на кухне в десять часов. Было без десяти десять. Две таблетки снотворного любезно предоставили мне возможность проспать полсуток. Я запаниковал — классическая разновидность паники, внезапно охватывающей тебя под водой. Наконец бросился в ванную. Вся женская косметика исчезла. Все эти бесполезные стеклянные флакончики, которые разбиваются, чтобы нам было удобнее поранить ноги, перекочевали в ванную при дальней комнате. Должно быть, у всех этих благовоний там началась агония, гордиться им было нечем. Теперь мне не приходилось сомневаться в собственном одиночестве, исход парфюмерии подтверждал мой холостяцкий статус. В стаканчике осталась только одна разом поблекшая зубная щетка, пребывавшая в состоянии депрессии. Но я не дал добить себя. У меня оставалось семь минут, чтобы превратиться в красивейшего из мужчин. Быстро под душ, тщательно подобранная одежда, намек на туалетную воду «О саваж», легкое дуновение аромата, и вот, когда у меня оставалось всего три минуты, мне бросилась в глаза моя трехдневная щетина. Прокол! Я снова умирал от нерешительности. Должен ли я побриться? Дважды за два дня я колебался из за какой то ерунды. Дважды я чувствовал себя беспомощным, наш разрыв лишил меня способности принимать решения. Все казалось мне непреодолимым. Я решил методично разобраться в проблеме небритости. В конечном итоге у меня был выбор: бриться или не бриться. Время поджимало, углубляться в эту метафизику было некогда. Я с нежностью вспомнил обо всех тех днях, когда брился, не сознавая своего счастья, что доказывало непреложность механических ритуалов. Дело приобретало тревожащий оборот, я рисковал опоздать. Если бы я побрился, я наверняка не выглядел бы подавленным. Тогда Тереза обязательно подумает, что сардины были дурацкой и трусливой шуткой, подстроенной для того, чтобы избежать нудной драмы расставания. И наоборот, если я не побреюсь, возникнет ужасная неразбериха, поскольку Эглантина купила в магазине одноразовые бритвы «Бик». У меня оставалось две минуты, об опоздании и речи быть не могло. Не имея времени на решение, я решил ничего не решать и выбрал полумеру. Я побрился наполовину, оставив на левой щеке трехдневный дар природы. Придя на свидание, я испытал облегчение — Тереза взорвалась, как истеричка, застрявшая в автомобильной пробке:
— Не надоело фиглярствовать?! Пора бы и повзрослеть! По тебе не скажешь, что все это не шутки!
Я спустился на землю. Это меня то обвиняют в фиглярстве? Да, я в депрессии, я жалок, я дошел до ручки, но я не фиглярствую, увольте. Я волновался, как провинциальный девственник, а мне с утра пораньше треплют нервы. Я быстро догадался, что всему виной щетина на левой щеке. Тереза восприняла это как вызов. Через две минуты я уже был в той стадии, когда погружаешься по самую маковку, мне казалось, что я погряз в собственном позоре. Я продолжал терять женщину своей жизни. Хуже того, теперь я не был уверен, сможет ли она когда либо в будущем испытывать ко мне уважение. Я мечтал стать безбородым, ведь только те, у кого нет щетины, могут удержать женщину. Я болтал ерунду, плачевно заваливая самый серьезный устный экзамен в своей жизни. Тереза держалась с большим достоинством, она вновь обрела спокойствие и излагала решение, ради которого мы встретились: расписание пользования помещениями в квартире. Я почувствовал себя министром. Поскольку она предполагала, вероятно, остаться еще на несколько дней, то ради нашего взаимного благополучия, нашего психического равновесия, как уточнила она, лучше постараться не сталкиваться. Поэтому она составила схему: помещения и дни недели. Чего она ждала от меня? Я взял листок и выразил одобрение, жалкий тип! Внезапно я подумал о своей матери, ее страсти к порядку. Я должен научиться заранее обдумывать свои желания и порывы. Тереза упомянула оранжевый блокнотик, приготовленный, чтобы фиксировать исключительные случаи несоблюдения расписания. Я решил пренебречь этим крючкотворством: блокнот, чтобы отмечать возможные, но нежелательные изменения в программе. Я сделал попытку обнять ее вместе с пресловутым блокнотом. Меня отшвырнули на холодильник. Я рухнул. Тереза удалилась, не беспокоясь о том, не сделал ли я себе бо бо. Да, хорошего мало! И я выкрикнул единственное пришедшее в голову оскорбление: «Противная!»
Я выбрил до блеска правую щеку и потащился, полируя стенки. Да, меня нельзя было причислить к сонму счастливчиков. Я страдал, как никогда прежде, походя высмеивая нелепые страдания своего прошлого, которые внезапно показались мне радостями праведной жизни. Мне нужно было убить время до обеда с Эдуаром, а когда все идет наперекосяк, нет ничего хуже четкого расписания. Так бы хотелось чем то заняться, найти какое то дело и забыть обо всех своих проблемах. У меня не было сил где то шататься. И что с того? Можно прийти на встречу раньше назначенного времени. Я вполне мог посидеть в тишине. Холл фирмы был как раз безопасным для меня местом; людей раздражал паркет, вечно натертый до излишнего блеска, смущенные улыбки секретарш, чувствующих себя виноватыми из за того, что посетителям приходится ждать, хотя сами они являются жертвами эксплуатации с того самого момента, когда возник институт секретарш. Возможно, самая хорошенькая из них подойдет, чтобы уточнить время назначенной мне встречи. В ожидающих посетителях есть нечто подозрительное, а я, не испытывая при этом ни малейшего сексуального возбуждения, смог бы пялиться на ее длинные ноги — ноги секретарши, временно исполняющей свои обязанности. Я бы докучал ей разговорами, ведь люди, страдающие депрессией, любят уцепиться за то, что плохо лежит… По правде сказать, я буду хранить молчание; говорить — значит напоминать самому себе, что существуешь.
На время обеда Эдуар отвлекся от собственного счастья. Он был верным другом. Говорили о моих несчастьях, но мои несчастья напрямую соприкасались с его счастьем. Чем больше я старался продемонстрировать полное отсутствие у меня представлений о психологии, тем больше я вспоминал того Эдуара, с которым мы мечтали о приключениях и о не слишком запоздалом прощании с невинностью. В лицее мы ничем не отличались друг от друга. Почему же теперь он достиг таких высот, что мог заставить трепетать всех подчиненных? Эдуар стал крупным банкиром, он мог, если ему заблагорассудится, отправить всех нас назад в 1929 год. Он держал в своих руках нити, ведущие к финансовому краху. Я же целиком зависел от других, я оказался не в состоянии решить, нужно ли мне побриться. Он являлся образцовым отцом семейства, а его жена Жозефина отличалась почти сверхъестественной красотой. Нужно привыкнуть к ее красоте, как привыкаешь к обуви, которую рассчитываешь носить долго; примириться с этой мыслью. Но самое невероятное — их двое детей, имена которых я никак не мог запомнить, несмотря на то что старший был моим крестником. Оба блондины! Родители — брюнеты, дети — блондины, это приводило меня в бешенство. Как я ему завидовал! Я мог в этом признаться, ведь мы были друзьями. А он так ловко манипулировал нашей дружбой, блестяще исполняя сочувственное: «Послушай ка, Виктор». Он объяснил мне, что знал многое о нас, особенно от Жозефины, которая была близкой приятельницей Терезы.