В этот момент Бэнкхед закурил очередную сигарету.
— В том-то вся и штука, — сказал он тихим, проникновенным голосом. — Я готов совершить скачок по Кьеркегору. Сердце готово. Мозг готов. Только ноги ни с места не сдвинутся. Хоть целый день говори: «Прыгай» — ничего не происходит.
Тут Бэнкхед погрустнел и мгновенно перешел на сухой тон. Попрощавшись, он вышел из комнаты.
После этой беседы отношение Митчелла к Бэнкхеду изменилось. Он больше не в состоянии был его ненавидеть. Та часть Митчелла, которая порадовалась бы катастрофе, постигшей Бэнкхеда, больше в деле не фигурировала. Во время их разговора Митчелл испытывал то, что до него испытывали многие: чрезвычайно приятное, проникнутое интеллектом, обволакивающее внимание Бэнкхеда, целиком направленное на собеседника. Митчелл почувствовал, что, сложись обстоятельства иначе, они с Леонардом Бэнкхедом могли бы стать лучшими друзьями. Он понял, почему Мадлен влюбилась в него, почему вышла за него замуж.
Кроме того, Митчелл не мог не уважать Бэнкхеда за то, что тот сделал. Оставалась надежда, что депрессия у него пройдет; по сути, это было более чем вероятно, требовалось лишь время. Бэнкхед умный парень. Может, он возьмет себя в руки. Однако, каких бы успехов ему ни предстояло добиться в жизни, они дадутся ему нелегко. За ними всегда тенью будет следовать его болезнь. Бэнкхед хотел уберечь Мадлен от этого. Ему еще далеко было до разрешения своих проблем, и он хотел заниматься этим в одиночку, с наименьшими косвенными потерями.
Так и протекало лето. Митчелл по-прежнему жил в доме Ханна и совершал долгие прогулки к Дому собраний друзей. Всякий раз, когда он говорил, что ему пора уезжать, Мадлен просила его остаться еще ненадолго, и он соглашался. Дин с Лилиан не могли понять, почему он сразу не приехал домой, но облегчение, которое они испытали от того, что он уже не в Индии, придало им терпения еще немного подождать, пока они увидят его лицо.
Июль сменился августом, а Бэнкхед так и не звонил. Как-то в выходные в Приттибрук приехала Келли Троб и привезла с собой ключи от новой квартиры Мадлен. Медленно, каждый день понемножку, Мадлен начала собирать вещи, которые хотела взять с собой в Манхэттен. В жаркой кладовке на чердаке, надев теннисную юбку и верх от купальника — с блестящими спиной и плечами, — она выбирала мебель для отправки и рылась в шкафах в поисках очков и всякой всячины. Правда, она почти ничего не ела. У нее случались приступы слез. Ей хотелось снова и снова анализировать цепочку событий, от свадебного путешествия до вечеринки у Шнайдера, словно можно было отыскать тот момент, когда ей следовало бы поступить по-другому и ничего подобного не произошло бы. Оживлялась Мадлен, лишь когда к ней заходил кто-нибудь из старых подружек. С подругами (чем более давними и более чокнутыми, тем лучше — она ужасно любила некоторых бывших учениц Лоуренсвилля с именами вроде «Уизи») Мадлен, казалось, способна была заставить себя вернуться в девичество. С этими подругами она ходила в город за покупками. Часами примеряла вещи. Дома они лежали у бассейна, загорали и читали журналы, а Митчелл тем временем удалялся в тень крыльца и наблюдал за ними издали с желанием и отвращением, точь-в-точь как он делал в старших классах. Бывало, что Мадлен с подружками делалось скучно, тогда они пытались уговорить Митчелла поплавать с ними, и он, отложив своего Мертона, стоял у бассейна, стараясь не смотреть на почти голое тело Мадлен, скользящее по воде.
— Давай, Митчелл, залезай! — упрашивала она.
— У меня плавок нет.
— А ты в шортах.
— Я против шортов.
Потом лоуренсвилльские девушки уходили, и к Мадлен опять возвращался интеллект, она становилась одинокой, несчастной и погруженной в себя, совсем как какая-нибудь гувернантка. Она снова присоединялась к Митчеллу на крыльце, где ее ожидали нагревшиеся на солнце книжки в мягкой обложке и кофе со льдом.
Дни шли, и Олтон с Филлидой то и дело пытались уговорить Мадлен, чтобы она приняла решение, что ей делать. Но она их каждый раз отшивала.
Подошел сентябрь. Мадлен выбрала себе семинары на осенний семестр, один по роману восемнадцатого века («Памела», «Кларисса», «Тристрам Шенди»), другой по трехчастным романам — его вел Джером Шилтс, преподававший материал с постструктуралистской точки зрения. Оказалось, что поступление Мадлен в Колумбийский университет пришлось на тот год, когда на первый курс впервые приняли женскую группу, и она восприняла это как доброе предзнаменование.
Как бы сильно Мадлен ни хотела, чтобы Митчелл был поблизости, как бы близки они ни сделались за это лето, она не подавала явных признаков того, что ее чувства к нему изменились каким-либо существенным образом. Она стала вести себя свободнее, переодеваться в его присутствии, говоря лишь: «Не смотри». Он и не смотрел. Он отводил глаза и слушал, как она раздевается. Подъехать к Мадлен с приставаниями казалось нечестным шагом. Это означало бы воспользоваться ее печалью. Последнее, что ей сейчас нужно, — это лапание какого-то парня.
Как-то субботним вечером, поздно, читая в постели, Митчелл услышал, как дверь в мансарду открылась. К его комнате подошла Мадлен. Однако на кровать к нему не села, а только сунула голову внутрь и сказала:
— Я тебе хочу кое-что показать.
Она исчезла. Митчелл ждал, пока она рылась на чердаке, двигала коробки. Через несколько минут она вернулась, держа в руках коробку из-под обуви. В другой ее руке был научный журнал.
— Музыка, туш! — Мадлен протянула ему журнал. — Сегодня по почте пришло.
Это был номер «Джейнеит-ревью» под редакцией М. Майерсон, где содержалось эссе некой Мадлен Ханна, озаглавленное «Я думала, ты никогда не решишься. Некоторые размышления о матримониальном сюжете». Замечательно было увидеть это эссе, пусть даже две страницы там были перевернуты из-за типографской ошибки. У Мадлен уже несколько месяцев не было такого счастливого вида. Митчелл поздравил ее, и тут она приступила к демонстрации обувной коробки. Ее покрывала пыль. Мадлен откопала ее в одном из шкафов, когда собирала вещи. Обувная коробка лежала там уже почти десять лет. На крышке черными чернилами были выведены слова «Набор на все случаи жизни для незамужней девушки». Мадлен объяснила, что это ей подарила Элвин на четырнадцатилетие. Она показала Митчеллу все содержимое: шарики «Бен Уа», «Щекотку по-французски», пластмассовые совокупляющиеся фигурки и, конечно, высушенный член, теперь с трудом поддающийся опознанию. Хлебную палочку обгрызли мыши. В какой-то момент среди всего этого Митчелл набрался храбрости сделать то, что побоялся сделать, когда ему было девятнадцать лет. Он сказал:
— Ты это с собой в Нью-Йорк возьми. Как раз то, что тебе нужно.
А когда Мадлен взглянула на него, он протянул к ней руки и притянул на постель.
Последовавшие за этим подробности налетели таким вихрем, что ошеломленный Митчелл оказался не способен сразу же получить от них удовольствие. Снимая с Мадлен одежду, слой за слоем, он оказался лицом к лицу с физической реальностью того, что давно было предметом его воображения. Между мечтой и явью существовало неловкое напряжение, и в результате через какое-то время обе начали казаться не вполне реальными. Неужели это правда грудь Мадлен — то, что он берет в губы, или же это ему когда-то приснилось или снится сейчас? Почему, раз уж она наконец оказалась тут, перед ним, во плоти, ему кажется, что она лишена запаха, что она какая-то смутно чужая? Он старался как мог; он не сдавался. Он просунул голову между ног Мадлен и открыл рот, словно при пении, но это пространство показалось каким-то негостеприимным, и ее ответные призывы доносились откуда-то издалека. Он чувствовал себя страшно одиноким. Это не столько разочаровало Митчелла, сколько озадачило. В какой-то момент, тычась губами в его сосок, Мадлен застонала и произнесла: