Он велел грести прямо к берегу. Первым выскочил в воду по колена, влез на стенку, обнял Ван Лейдена и Пельтенбурга, остальным крепко жал руки, трепал по спинам. Путая немецкие и голландские слова, рассказывал про плаванье, со смехом указывал на карбасы, где еще стояли истуканами бояре… «У вас, чай, таких лодчонок и во сне не видали». Чрезмерно восхищался многопушечными кораблями, притоптывал, хлопал себя по худым ляжкам: «Ах, нам бы хоть парочку таких!..» Тут же ввернул, что немедля закладывает в Архангельске верфь: «Сам буду плотничать, бояр моих заставлю гвозди вбивать…»
И уголком глаза видел, как сползают притворные улыбочки, почтенные купцы начинают изумляться: действительно, такого они еще не видывали… Сам напросился к ним на обед, подмигнул: «Хорошо угостите, – и о делах не без выгоды поговорим…» Спрыгнул со стенки в карбас и поплыл на Масеев остров, в только что поставленные светлицы, где в страхе божием встретил его воевода Матвеев… Но с ним Петр говорил уже по-иному: через полчаса бешено вышиб его пинком за дверь. (Еще в дороге на Матвеева был донос в вымогательстве с иноземцев.) Затем, с Лефортом и Алексашкой, пошел на парусе осматривать корабли. Вечером пировали на иноземном дворе. Петр так отплясывал с англичанками и ганноверками, что отлетели каблуки. Да, такого иноземцы видели в первый раз…
И вот – ночь без сна… Удивить-то он удивил, а что ж из того? Какой была, – сонной, нищей, непроворотной, – такой и лежит Россия. Какой там стыд! Стыд у богатых, у сильных… А тут непонятно, какими силами растолкать людей, продрать им глаза… Люди вы или за тысячу лет, истеча слезами, кровью, отчаявшись в правде и счастье, – подгнили, как дерево, склонившееся на мхи?
Черт привел родиться царем в такой стране!
Вспомнилось, как осенней ночью он кричал Алексашке, захлебываясь ледяным ветром: «Лучше в Голландии подмастерьем быть, чем здесь царем…» А что сделано за эти годы – ни дьявола: баловался! Васька Голицын каменные дома строил, хотя и бесславно, но ходил воевать, мир приговорил с Польшей… Будто ногтями схватывало сердце, – так терзали раскаяние, и злоба на своих, русских, и зависть к самодовольным купцам, – распустят вольные паруса, поплывут домой в дивные страны… А ты – в московское убожество… Указ, что ли, какой-нибудь дать страшный? Перевешать, перепороть…
Но кого, кого? Враг невидим, неохватим, враг – повсюду, враг – в нем самом…
Петр стремительно отворил дверцу в соседнюю каморку:
– Франц! (Лефорт соскочил с лавки, тараща припухшие глаза.) Спишь? Иди-ка…
Лефорт в одной сорочке присел к Петру на постель.
– Тебе плохо, Петер? Ты бы, может, поблевал…
– Нет, не то… Франц, хочу купить два корабля в Голландии…
– Что же, это хорошо.
– Да еще тут построим… Самим товары возить…
– Весьма хорошо.
– А еще что мне посоветуешь?
Лефорт изумленно взглянул ему в глаза и, как всегда, легче, чем сам он, разобрался в путанице его торопливых мыслей. Улыбнулся:
– Подожди, штаны надену, принесу трубки… – Из каморки, одеваясь, он сказал странным голосом: – Я давно этого ждал, Петер… Ты в возрасте больших дел…
– Каких? – крикнул Петр.
– Герои римские, с коих и поныне берем пример… (Он вернулся, расправляя завитки парика. Петр следил за ним дышащими зрачками.) Герои полагали славу свою в войне…
– С кем? Опять в Крым лезть?
– Без Черного с Азовским морем тебе не быть, Петер… Давеча Пельтенбург на ухо меня спрашивал, неужто русские все еще дань платят крымскому хану… (Зрачки Петра метнулись, остановились, как булавки, на любезном друге.) И не быть тебе, Петер, без Балтийского моря… Не сам – голландцы заставят… В десять раз, они говорят, против прежнего стали бы вывозить товару, учини ты гавани в Балтийском море…
– Со шведами воевать? С ума сошел… Смеешься, что ли? Никто в свете их одолеть не может, а ты…
– Так ведь не завтра же, Петер… Ты спросил меня, отвечаю: замахивайся на большее, а по малому – только кулак отшибешь…
16
«Гостям и гостиные сотни, и всем посадским, и купецким, и промышленным людям во многих их приказных волокитах от воевод, от приказных и разных чинов людей в торгах их и во всяких промыслах чинятся убытки и разорение. Яко львы, челюстями своими пожирают нас, яко волци. Смилуйся, великий государь…»
– Опять жалоба на воевод? – спросил Петр.
Он ел на краю стола. Только что вернулся с верфи, не спустил даже по локоть закатанных рукавов холщовой, запачканной смолой рубахи. Макая куски хлеба в глиняное блюдо с жареным мясом, торопливо жуя, – поглядывал то на пенную рябь свинцовой Двины, то на русобородого, белого лицом, дородного дьяка Андрея Андреевича Виниуса, сидевшего на другом конце стола.
Андрей Андреевич читал московскую почту – круглые очки на твердом носу, широко расставленные голубые глаза, холодные и умные. За последнее время он стал забирать силу, в особенности когда Петр после ночного разговора с Лефортом приказал читать себе московскую почту. Все это бумажное дело прежде шло через Троекурова. Петр не вмешивался, но теперь захотел сам все слушать. Почта читалась ему во время обеда, – другого времени не было: он весь день проводил на верфи с иноземными мастерами, взятыми с кораблей… Плотничал и кузнечничал, удивляя иноземцев, с дикарской жадностью выпытывал у них все нужное, ругался и дрался со всеми. Рабочих на верфи было уже более сотни. Их искали по всем слободам и посадам, брали честью – по найму, а если упрямились, – брали и без чести, в цепях…
В обеденный час Петр, голодный, как зверь, возвращался на парусе на Масеев остров. Виниус важным голосом читал ему указы, присылаемые на царскую подпись, челобитные, жалобы, письма… Древней скукой веяло от этих витиеватых грамот, рабьими стонами вопили жалобы. Лгала, воровала, насильничала, отписывалась уставною вязью стародавняя служилая Русь, кряхтела съеденная вшами и тараканами непроворотная толща.
– Жалоба на воеводу, – ответил Андрей Андреевич, – опять на Степку Сухотина.
Поправив очки, он продолжал читать слезный вопль на кун-гурского воеводу… Торговлю-де разоряет поборами в свой карман и торговых и посадских людей держит у себя в чулане и бьет тростью, от чего один безвинно помер. С промысловых обозов берет пошлину в свой же карман, зимой по восьми с воза, летом – со струга по алтыну. Богатого промышленника Змиева томил в сундуке, провертев, чтоб он не задохся, в крышке дырья… И берет себе земские и целовальничьи деньги и грозится весь Кунгур разорить, если будут на него жаловаться.
– Повесить, собаку, в Кунгуре на базаре! – крикнул Петр. – Пиши!
Виниус строго – поверх очков, – взглянул на него:
– Повесить недолго, – мало их этим образумишь… Я давно говорю, Петр Алексеевич, воеводам более двух лет на месте сидеть нельзя. Привыкают, ходы узнают… А свежий-то воевода, конечно, разбойничает легче… Петр Алексеевич, торговых людей в первую голову береги. Шкуру и две тебе отдадут, – сними только с них непомерные тягости… Ведь иной две пары лаптей боится вынести на базар – хватают, бьют и деньги рвут с него… А с кого тебе и богатеть, как не с купечества… От дворян взять нечего, все сами проедают. А мужик давно гол. Вот послушай. – Поискав среди кучи бумаг, Виниус прочел: – «…Да божьим изволением всегда у нас хлебная недорода, поля наши всегда морозом побивает, и ныне у нас ни хлеба, ни дров, ни скотины нет, погибаем голодною и озябаем студеною смертью… Воззри, государь, на нашу скудность и бедность, вели нам быть на оброке против нашей мочи… Мяса свиные и коровьи и птицу и весь столовый запас нам, нищим и беспомощным, ставить помещику нечем стало… Лебеду едим, тело пухнет… Смилуйся…»