Санька Бровкина (ей шел восемнадцатый год), хорошо одетая, красивая, сытая, заневестившаяся, опять потянула отца за рукав – уходить: в Москве бывала редко, а когда бывала, – би-лось очень сердце, боялась, как бы не повалили. Сегодня с отцом приехали покупать пуху на перину – приданое. Свахи так и крутились вкруг Бровкинова двора, но Иван Артемьев, чем далее шло, тем забирал выше. Сын, Алешка, был уже старшим бомбардиром и у царя на виду. Волковский управитель ездил к Бровкиным в гости на новый богатый двор. Иван Артемьев брал у Волкова в аренду луга и пашню. Промышлял и лесом. Недавно поставил мельницу. Скотина его ходила отдельным стадом. Живность возил в Преображенское к царскому столу. Вся деревня кланялась в пояс, все ему были должны, а он кому спускал, а кому и не спускал, – десяток мужиков работали у него по кабальным записям.
– Ну, чего же ждем-та? – сказала Санька.
В это время к паперти подошел рыжебородый поп Филька (за десять лет поп раздобрел, так что ряса на меху чуть не лопалась). Он толкал в спину хилого дьячка с унылым носом:
– Иди, кутейник проклятый, иди, Вельзевул…
Дьячок споткнулся, ухватился за замок, стал отмыкать церковные двери. Филька пихал его:
– Руки дрожат, пьяница прогорклый… С вечера ведь, с вечера, с вечера (бил в сутулый дьячков загорбок) сказано тебе было: иди звони… Через тебя я опять отвечай…
Дьячок просунулся в приоткрытую половину железных дверей и полез на колоколенку. Филька остался на паперти. Иван Артемьев обеими руками в новых кожаных рукавицах снял шапку, степенно поклонился.
– Вроде как праздник, что ли, сегодня? Мы с дочерью сум-неваемся… Скажи, батюшка, сделай милость…
Филька прищурился вдоль улицы на ветер с крупой, мотавший его бороду, проговорил громко, чтобы многие слышали:
– Пришествие антихриста.
Иван Артемьев так и сел на новые валенки. Санька схватилась за грудь, тут же закрестилась, побледнела, только и поняла, что страшно. От Мясницких ворот валила толпа, чего-то кричали. Слышался свист, дикий хохот. Стоявший народ глядел молча. Лавки закрывались. Откуда-то поползли рваные нищие, трясучие, по пояс обнаженные, безносые… Седой юродивый, гремя цепями и замками на груди, вопил: «Навуходоносор, Навуходоносор!»
Душа ушла в валенки у Ивана Артемича. Санька тихо, шепотом айкая, привалилась к церковному решетчатому окошечку под неугасимой лампадой. Девка была чересчур трепетная.
И вот увидели… Растянувшись по всей улице, медленно ехали телеги на свиньях – по шести штук; сани на коровах, обмазанных дегтем, обваленных перьями; низенькие одноколки на козлах, на собаках. В санях, телегах, тележках сидели люди в лыковых шляпах, в шубах из мочальных кулей, в соломенных сапогах, в мышиных рукавицах. На иных были кафтаны из пестрых лоскутов, с кошачьими хвостами и лапами.
Щелкали кнуты, свиньи визжали, собаки лаяли, наряженные люди мяукали, блеяли, – красномордые, все пьяные. Посреди поезда пегие клячи с банными вениками на шеях везли золотую царскую карету. Сквозь стекла было видно: впереди сидел молодой поп Битка, Петров собутыльник… Он спал, уронив голову. На заднем месте – развалились двое: большеносый мужчина в дорогой шубе и колпаке с павлиньими перьями и – рядом – кругленькая, жирненькая женщина, накрашенная, насурмленная, увешанная серьгами, соболями, в руках – штоф. Это были Яков Тургенев – новый царский шут из Софьиных бывших стольников, променявший опалу на колпак, и – баба Шушера, дьячкова вдова. Третьего дня Тургенева с Шушерой повенчали и без отдыху возили по гостям.
За каретой шли оба короля – Ромодановский и Бутурлин и между ними – князь-папа «святейший кир Ианикита Прешпург-ский», в жестяной митре, красной мантии и с двумя в крест сложенными трубками в руке. Далее кучей шли бояре и окольничие из обоих королевских дворов. Узнавали Шереметьевых, Трубецких, Долгоруких, Зиновьева, Боборыкина… Срамоты такой от сотворения Москвы не было. В народе указывали на них, дивились, ахали, ужасались… А иные подходили поближе и с озорством кланялись боярам.
За боярами везли на колесах корабль, вьюжный ветер покачивал его мачты. Впереди лошадей шел Петр в бомбардирском кафтане. Выпятив челюсть, ворочая круглыми глазами на людей, бил в барабан. Боялись ему и кланяться, – а ну как не велено. Юродивый, увидя его с барабаном, завопил опять: «Навуходоносор!» – но блаженного оттерли в толпу, спрятали. На корабле стояли, одетые голландскими матросами, – Лефорт, Гордон, усатый Пам-бург, Тиммерман и нововозведенные полковники Вейде, Менгден, Граге, Брюс, Левингстон, Сальм, Шлиппенбах… Они смеялись, посматривая сверху, дымили трубками, притоптывали на морозе.
Когда Петр поравнялся с церковкой, Иван Артемич дернул неживую Саньку и повалился на колени. «Дура, кланяйся, – зашептал торопливо, – не моего, не твоего ума это дело».
Поп Филька раскрыл большой рот и басом захохотал (царь даже обернулся на него), хохоча, поднял руки, повернулся спиной и так, с воздетыми руками, ушел в церковь…
Шествие миновало. Иван Артемич поднялся с колен, глубоко надвинул шапку.
– Да, – сказал раздумчиво, – конешно… Да… Все-таки… Ай, ай… Ну, ладно! – И – сердито – Саньке: – Ну, будет тебе, очнись… Пойдем, пуху-то купим…
14
Дивились, – откуда у него, у дьявола, берется сила. Другой бы, и зрелее его годами и силой, давно бы ноги протянул. В неделю уже раза два непременно привозили его пьяного из Немецкой слободы. Проспит часа четыре, очухается и только и глядит – какую бы ему еще выдумать новую забаву.
На святках придумал ездить с князь-папой, обоими королями и генералами и ближними боярами (этих взял опять-таки строгим указом) по знатным дворам. Все ряженые, в машкерах. Святошным главой назначен был московский дворянин, исполненный всяких пакостей, сутяга, злой ругатель, – Василий Соковнин. Дали ему звание «пророка», – рядился капуцином, с прорехой на заду. На тех святках происходило окончательное посрамление и поругание знатных домов, особливо княжеских и старых бояр. Вламывались со свистом и бешеными криками человек с сотню, в руках – домры, дудки, литавры. У богобоязненного хозяина волосы вставали дыбом, когда глядел на скачки, на прыжки, на осклабленные эти хари. Царя узнавали по росту, по платью голландского шкипера, – суконные штаны пузырями до колен, шерстяные чулки, деревянные туфли, круглая, вроде турецкой, шапка. Лицо либо цветным платком обвязано, либо прилеплен длинный нос.
Музыка, топот, хохот. Вся кумпания, не разбирая места, кидалась к столам, требовала капусты, печеных яиц, колбас, водки с перцем, девок-плясиц… Дом ходил ходуном, в табачном дыму, в чаду пили до изумления, а хозяин пил вдвое, – если не мог – вливали силой…
Что ни родовитее хозяин – страннее придумывали над ним шутки. Князя Белосельского за строптивость раздели нагишом и голым его гузном били куриные яйца в лохани. Боборыкина, в смех над тучностью его, протаскивали сквозь стулья, где невозможно и худому пролезть. Князю Волконскому свечу забили в проход и, зажгя, пели вокруг его ирмосы, покуда все не повалились со смеха. Мазали сажей и смолой, ставили кверху ногами. Дворянина Ивана Акакиевича Мясного надували мехом в задний проход, от чего он вскоре и помер…