У Ромодановского глаза пучились, как у рака. Наталья Кирилловна, не поняв ничего, и по конце чтения продолжала кивать с улыбкой. Петр завалился на троне, выпятил губы, как маленький. Патриарх спрятал тетрадь и, проведя пальчиками по глазам:
– Начнем великое дело с малого… При Софье Алексеевне по моей слезной просьбе схвачен на Кукуе пакостный еретик Кви-рин Кульман… На допросе сказал: «Явился-де ему в Амстердаме некто в белых ризах и велел идти в Москву, там-де погибают в мраке безверия… (Иоаким несколько помолчал от волнения.) И вы, – говорил он на допросе, – слепы: не видите, – моя голова в сиянии и устами говорит святой дух…» И приводил тексты из прелестных учений Якова Бема и Христофора Бартута
[5]
… А сам, между прочим, соблазнил на Москве девку Марью Селифонтову, одел ее, – страха ради, – в мужское платье, и живет она у него в чулане… По вся дни оба пьяны, на скрипке и тарелках играют, он высовывается в окошко и кричит бешеным голосом, что на него накатил святой дух… И пришедшим к нему пророчит и велит целовать себя в низ живота… Господи, как минуту спокойным быть, когда здесь уже сатана ликует!.. Прошу великих государей указом вершить Квирина Кульмана, – сжечь его живым с книгами…
Все повернули головы к Петру, и он понял, что дело с Кви-риным Кульманом давно приговорено. Он прочел это в спокойных глазах матери. Один Ромодановский неодобрительно шевелил усами. Петр сел прямо, рука потянулась – грызть ноготь. Так в первый в жизни раз от него потребовали государственного решения. Было страшно, но уже гневный холодок подступил к сердцу. Вспомнил – недавние разговоры у Лефорта, полные достоинства умные лица иностранцев… Вежливое презрение… «Россия слишком долго была азиатской страной, – говорил Сидней (на следующий день), – у вас боятся европейцев, но для вас нет опаснее врагов, чем вы сами…» Вспомнил, как было стыдно слушать… (Велел тогда подарить Сиднею соболью шубу, и – чтобы к Лефорту более не ходил, ехал бы в Архангельск.) А что сказал бы англичанин, слушая эти речи? Срыть кирки и костелы в слободе? Вспомнил – летом в раскрытые окна доносилось дребезжание колокола на немецкой кирке… В этом раннем звоне – честность и порядок, запах опрятных домиков на Кукуе, кружевная занавеска на окне Анны Монс… Ты и ее тоже бы сжег, живой мертвец, черный ворон! Кучи пепла оставил бы на Кукуе! (Теперь уже Петр жег глазами патриарха.) Но сильнее гнева (не Лефортовы ли уроки?) – поднялись упорство и хитрость. Ладно, – бояре-правители, – бородачи! Накричать на них было недолго, – повалятся на ковер мордами, расплачется матушка, уткнется патриарх носом в колени, а сделают все-таки по-своему, да еще и с деньгами поприжмут…
– Святейший отец, – сказал Петр с приличным гневом (у Натальи Кирилловны изумленно поднялись брови), – горько, что нет между нами единомыслия… Мы в твое христианское дело не входим, а ты в наше военное дело входишь… Замыслы наши, может быть, великие, – а ты их знаешь? Мы моря хотим воевать… Полагаем счастье нашей страны в успехах морской торговли. Сие – благословение господне… Мне без иноземцев в военном деле никак нельзя… А попробуй тронь их кирки да костелы, – они все разбегутся… Это что же… (Он стал глядеть на бояр поочередно.) Крылья мне подшибаете?
Удивились бояре, что Петр говорил столь мужественно. «Ого, – переглянулись, – вот какой!.. Крутенек!..» Ромодановский кивал: «Так, так, истинно». Патриарх подался сухим носом к трону и крикнул с великой страстью:
– Великий государь! не отымай у меня сатанинского еретика Квирина Кульмана…
Петр насупился. Чувствовал – в этом надо уступить бородачам… Наталья Кирилловна пролепетала: «Государь-батюшка», – и ладони сложила моляще… Покосился на Ромодановского, – тот слегка развел руками…
– До Кульмана нам дела нет, – сказал Петр, – отдаю его тебе головой. (Патриарх сел, изнеможенно закрыл глаза.) А теперь вот что, бояре, – нужно мне восемь тысяч рублев на военные да на корабельные надобности…
…Выходя из дворца, Петр взял к себе в сани Федора Юрьевича Ромодановского и поехал к нему на двор, на Лубянку, обедать.
7
Из деревни Мытищи в кремлевский дворец привезли бабу Воробьиху для молодой царицы. Евдокия до того ей обрадовалась, – приказала бабу прямо из саней вести в опочивальню. Царицына спаленка помещалась в верхней бревенчатой пристройке, – в два слепенькие окошечка, занавешенные от солнца. На жаркой лежанке бессменно дремала в валенках и в шубейке баба-повитуха. У Евдокии вот-вот должны были начаться роды, и уже несколько дней она не вставала с лебяжьих перин. Конечно, хотелось бы передохнуть от душного закута, – прокатиться в санках по снежной Москве, где сизые дымы, низкое солнце, плакучие серебряные ветви из переулков задевают за дугу… Но старая царица и все женщины вокруг, – боже упаси, какое там катанье! Лежи, не шевелись, береги живот, – царскую ведь плоть носишь… Дозволено было только слушать сказки с божественным окончанием… Плакать – и то нельзя: младенец огорчится…
Воробьиха вошла истово, но бойко. Баба была чистая, в новых лаптях, под холщовой юбкой носила для аромату пучок шалфею. Губы мягкие, взор мышиный, лицо хоть и старое, но румяное, и говорила – без умолку… С порога зорко оглядела, все приметила, упала перед кроваткой и была пожалована: молодая царица протянула ей влажную руку.
– Сядь, Воробьиха, рассказывай… Расскучай меня…
Воробьиха вытерла чистый рот и начала с присказки про дед да бабу, про поповых дочек, про козла – золотые рога…
– Постой, Воробьиха, – Евдокия приподнялась, глядя, дремлет ли повитуха, – погадай мне…
– Ох, солнце красное, не умею…
– Врешь, Воробьиха… Никому не скажу, погадай, хоть на бобах…
– Ох, за эти бобы-то – шкуру кнутом ныне спускают… На толокне разве, – на святой воде его замешать жидко?
– Когда начнется у меня? Скоро ли? Страшно… По ночам сердце мрет, мрет, останавливается… Вскинусь – жив ли младенец? О господи!
– Ножками бьет? В кое место?
– Бьет вот сюда ножкой… Ворочается, – будто коленочками да локотками трется мягко…
– Посолонь поворачивается али напротив?
– И так и эдак… Игреливый…
– Мальчик.
– Ох, верно ли?..
Воробьиха, умильно щуря мышиные глаза, прошептала:
– А еще о чем гадать-то? Вижу, краса неописуемая, затаенное на уста просится… Ты – на ушко мне, царица…
Евдокия отвернулась к стене, порозовело ее лицо с коричневыми пятнами на лбу и висках, с припухшим ртом…
– Уродлива стала я, что ли, – не знаю…
– Да уж такой красы, такой неописуемой…
– А ну тебя… – Евдокия обернулась, карие глаза – полны слез. – Жалеет он, любит? Открой… Сходи за толокном-то…
У Воробьихи оказалось все при себе, в мешке: глиняное блюдце, склянка с водой и темный порошок… (Шепнула: «Папоротни-ково семя, под Ивана Купала взято».) Замешала его, поставила блюдце на скамеечку у кровати, с невнятным приговором взяла у Евдокии обручальное кольцо, опустила в блюдце, велела глядеть.