Король Станислав три дня бродил по пустому дворцу, – с каждым утром все меньше придворных являлось к королевскому выходу. Арвед Горн не спускал его с глаз, – он поклялся ему удержать Варшаву с одним своим гарнизоном. Так как по правилам этикета он не мог присутствовать за королевским столом, поэтому в обед и ужин сидел рядом в комнате и позванивал шпорами. Станислав, чтобы не слышать досадливого позванивания, читал сам себе вслух по-латыни, между блюдами, стишки Апулея. На четвертую ночь он все же улизнул из дворца, – вместе со своим парикмахером и лакеем, – переодетый в деревенское платье, с наклеенной бородой. Он выехал за городские ворота на телеге с двумя бочками дегтя, где находилась вся королевская казна. Арвед Горн слишком поздно догадался, что король Станислав, – истинный Лещинский, – помимо чтения Апулея и скучливого шагания вместе со своей собакой по пустым залам, занимался в эти дни и еще кое-чем… Арвед Горн сорвал и растоптал занавеси с королевской постели, проткнул шпагой дворцового маршалка и расстрелял начальника ночной стражи. Но теперь уже ничто не могло остановить бегства из Варшавы знатных панов, так или иначе связанных с Лещинским.
Август хохотал над этими рассказами, стучал кулаками по ручкам кресла, оборачивался к дамам. Глаза графини Козельской выражали только холодное презрение, зато пани Анна заливалась смехом, как серебряный колокольчик.
– Какой же совет ты мне дашь, великий гетман? Осада или немедленный штурм?
– Только – штурм, милостивый король. Гарнизон Арведа Горна невелик. Варшаву нужно взять до подхода короля Карла.
– Немедленный штурм, черт возьми! Мудрый совет. – Август воинственно громыхнул железными наплечниками. – Чтобы штурм был удачен – нужно хорошо накормить войско, хотя бы вареной гусятиной… По скромному счету пять тысяч гусей!.. Гм! – Он сморщил нос. – Неплохо также заплатить жалованье… Князь Дмитрий Михайлович Голицын смог выделить мне только двадцать тысяч ефимков… Гроши! Что касается денег – царь Петр не широк, нет – не широк! Я рассчитывал на кардинальскую и дворцовую казну… Украдена! – закричал он, багровея. – Не могу же я обложить контрибуцией мою же столицу!
Князь Любомирский все это выслушал, глядя себе под ноги, и сказал тихо:
– Мой войсковой сундук еще не пуст… Прикажи только…
– Благодарю, охотно воспользуюсь, – несколько слишком торопливо, но с чисто версальской грацией ответил Август. – Мне нужно тысяч сто ефимков… Возвращу после штурма… – Просияв, он поднялся и снова обнял гетмана, коснувшись щекой его щеки. – Иди, князь, и отдохни. И мы хотим отдохнуть.
Гетман вскочил на коня, не оборачиваясь, ускакал в темноту. Август повернулся к дамам:
– Сударыни, итак, ваше утомительное путешествие будет вознаграждено… Скажите мне лишь ваши желания… Первое из них и самое скромное, – я догадываюсь, – ужинать… Не подумайте, что я забыл о ваших удобствах и развлечениях… Таков долг короля, – никогда и ничего не забывать… Прошу в мою карету…
Глава пятая
1
Гаврила Бровкин без отдыха скакал в Москву, – с царской подорожной, на перекладной тройке, в короткой телеге на железном ходу. Он вез государеву почту и поручение князю-кесарю – торопить доставки в Питербург всякого железного изделья. С ним ехал Андрей Голиков. Велено было в дороге не мешкать. Какое там мешкать! На сто сажен впереди тройки летело Гаврилино нетерпеливое сердце. Доскакивая до очередного яма, – или, как иначе стали говорить, почтового двора, – Гаврила, весь в пылище, взбегал на крыльцо и колотил в дверь рукоятью плетки: «Комиссар! – кричал, вращая глазами, – сей час – тройку!» – и надвигался на заспанного земского целовальника, у которого одна лишь шляпа с галунами была признаком комиссарства, – за жарким временем бывал он бос, в одних исподних и в длинной рубахе распояской. «Ковш квасу, и, покуда допью, чтоб заложена была…»
Андрей Голиков также находился в восторженном воспарении. Стиснув зубы, вцепясь в обод телеги, чтобы не свалиться, не убиться, с волосами, отдутыми за спину, с носом, выставленным, как у кулика, он будто в первый раз раскрыл глаза и глядел на плывущие навстречу леса, дышащие смолистым теплом, на окаймленные ядовито яркой зеленью круглые болотные озера, отражающие небо и летние тучки, на извилистые речонки, откуда – с черной воды – поднимались стаи всякой дичи, когда колеса громыхали по мосту. О дальнем, нескончаемом пути тоскливо заливался колокольчик под качающейся дугой. Ямщик гнал и гнал тройку, чувствуя сутулой спиной бешеного седока с плеткой.
Редко попадались деревни, ветхие, малолюдные, с убогими избами, где вместо окошек – дыра в две ладони, затянутая пузырем, да закопченная дымом щель над низенькой дверью, да под расщепленной ивой – голубок с иконкой, чтобы было все-таки перед чем хоть бога-то помянуть в такой глуши. В иной деревеньке осталось два, три двора жилых, – в остальных просели худые крыши, завалились ворота, кругом заросло крапивой. А людей – поди ищи в непролазных лесах, на чертовых кулижках на севере по Двине или Выгу, или – убежали за Урал или на нижний Дон.
– Ах, деревни-то какие бедные, ах, живут как бедно, – шептал Голиков и от сострадания прикладывал узкую ладонь к щеке. Гаврила отвечал рассудительно:
– Людей мало, а царство – проехать по краю – десяти лет не хватит, оттого и беднота: с каждого спрашивают много. Вот, был я во Франции… Батюшки! – мужиков ветром шатает, едят траву с кислым вином и то не все… А выезжает на охоту маркиз или сам дельфин французский, дичь бьют возами… Вот там – беднота. Но там причина другая…
Голиков не спросил, какая причина тому, что французских мужиков шатает ветром… Ум его не был просвещен, в причинах не разбирался: через глаза свои, через уши, через ноздри он пил сладкое и горькое вино жизни, и радовался, и мучился чрезмерно…
На Валдайских горах стало веселее, – пошли поляны с прошлогодними стогами, с сидящим коршуном наверху, лесные дорожки, пропадающие в лиственной чаще, куда бы так и уйти, беря ягоду, и шум лесов стал другой, – мягкий, в полную грудь. И деревни – богаче, с крепкими воротами, с изукрашенными резьбой крыльцами. Остановились у колодца поить, – увидели деву лет шестнадцати с толстой косой, в берестяном кокошнике, убранном голубой бусинкой на каждом зубчике, до того миловидную – только вылезти из телеги и поцеловать в губы. Голиков начал сдержанно вздыхать. Гаврила же, не обращая внимания на такую чепуху, как деревенская девка, сказал ей:
– Ну, чего стоишь, вытаращилась? Видишь, у нас обод лопнул, сбегай позови кузнеца.
– Да, ой, – тихо вскрикнула она, бросила ведра и коромысло и побежала по мураве, мелькая розовыми пятками из-под вышитого подола холщовой рубахи. Впрочем, она кому-то чего-то сказала, и скоро пришел кузнец. Глядя на такого мужика, всякий бы удовлетворенно крякнул: ну и дюж человек! Лицо с кудрявой бородкой крепко слажено, на губах усмешка, будто он из одного снисхождения подошел к приезжим дурачкам, в грудь можно без вреда бить двухпудовой гирей, могучие руки заложены за кожаный нагрудник.