— Это имеет значение?
— Нет. — Это действительно не имело никакого
значения. Значение имели его филиппинские глаза, его норманнский рот, его
индейские волосы, лоснящиеся, как змеиная чешуя. — Я предала всех, кого
могла.
— Ничего не поделаешь. Любить одних всегда означает
предавать других.
Для херсонских бахчевых культур его голова неплохо
соображала.
Посадив ошалевшего Пупика в корзинку для фруктов, я
отправилась в Купчино и, стоя на эскалаторе в метро, поклялась себе, что ни
словом не обмолвлюсь о Быкадорове. Я готова была гореть в аду, но втайне
надеялась, что сгорю еще раньше, в топке быкадоровского паха.
Эскалаторную клятву пришлось выбросить на помойку, как
только Жека открыла дверь. Она втянула воздух невыразительными северными
ноздрями и уцепилась за дверной косяк.
— Он вернулся, — просто сказала Жека. — Он
вернулся, и ты с ним переспала. Я заплакала.
— Не реви. Он вернулся, ты с ним переспала и решила это
скрыть, да?
— Но как ты…
— Запах, — Жека еще раз обнюхала меня. — Это
его запах. Он метит свою территорию. Ты ведь теперь его территория, и он
наследил везде, где только можно наследить….
Конечно же, его запах выдал меня с головой: запах старых
открыток в букинистическом на углу, запах нагретого камня, запах молотого кофе,
рыбьих потрохов, ванили и раздавленного пальцами кузнечика.
Адская смесь.
— Тетя Катя, тетя Катя, — Катька-младшая повисла
на мне, а независимый Лавруха-младший принялся дергать Пупика за усы.
— Могла бы детям хоть батончик купить.
Шоколадный, — укоризненно сказала Жека, пропуская меня в квартиру.
— Я забыла…. Но ведь ты тоже бы забыла, да?
— Да. Не волнуйся, теперь это не имеет никакого
значения. Ты сказала ему о детях?
— Открытым текстом.
— Мне плевать, как он отреагировал, — Жека
прекрасно знала, как может отреагировать на приплод самец-одиночка Быкадоров.
— Не плевать, — я еще раз всхлипнула. — И на
него не плевать…
— Плевать, — Жека почесала почти несуществующую
бровь. — Когда он отвалит в булочную и больше не вернется, тебе тоже будет
плевать. А за Пупиком мы присмотрим, не волнуйся.
Жека как в воду глядела…
Быкадоров исчез через год, хотя все это время я была
настороже и ни разу не позволила ему сходить в булочную. Он испарился в самом
начале зимы, не оставив даже следов на только что выпавшем снегу. Два дня я
решала, к какому способу самоубийства прибегнуть, а на третий села за
диссертацию о прерафаэлитах. Пупик, так до конца и не простивший меня, снова
воцарился в квартире, первым делом нагадив в мои единственные приличные
ботинки. Следом явился Снегирь с нудным, как вечный двигатель, тезисом о
возрождении галереи.
…Первым мы продали лже-Себастьяна со всеми его оспинками,
темными сосками, безволосой грудью и маленьким шрамом на бедре. Я легко
рассталась с ним — так же легко, как и с самим Быкадоровым; так же легко, как с
непристойными снами о нем в ночь с пятницы на субботу. Вот только дурацкое
выражение “порнография ближнего боя” прочно засела у меня в мозгу.
* * *
…Я так и не дождалась телефонного звонка от атташе по
культуре из шведского консульства. Она забрела в “Валхаллу” случайно, только
потому, что решила зата-риться в ближайшем к галерее супермаркете; в
супермаркете был технологический перерыв, до конца которого оставалось десять
минут. Конца же августовского пекла не предвиделось, и атташе решила скоротать
время под родной ее шведскому сердцу вывеской “Валхалла”.
"Валхалла” оказалась картинной галереей, а я — ее
деморализованной жарой владелицей, единственным живым существом среди пустынных
пейзажей Снегиря и керамических козлов его приятеля Адика Ованесова.
Скульптор-неудачник Адик снабжал нас стадами этих дивных животных в
неограниченном количестве.
— The weather is terrible
[4]
, — на
хорошем английском сказала мне атташе по культуре и попросила каталог.
— It is very hot
[5]
, — на плохом
английском ответила я, проклиная бедность, которая не допускала даже мысли о
каталоге.
Атташе улыбнулась мне, прошлась по двум зальчикам, едва не
задела мощными мифологическими бедрами одного из козлов и приклеилась к картине
Снегиря “Зимнее утро”. Еще ни разу я не видела, чтобы кто-то так пожирал
глазами безыскусно написанный маслом снег.
— What is the price of this
[6]
? —
тяжело дыша и вытирая салфеткой взопревшую холку, спросила меня атташе.
Вот ты и попалась, Ингрид (или Хильда, или Бригитта, или
Анна-Фрида), жара сыграла с тобой злую шутку, сейчас главное не продешевить,
снег стоит дорого, фрекен, тем более таким непристойно жарким летом.
Мы сошлись на пятистах долларах. И обменялись телефонами.
Крутобедрая Ингрид (или Хильда, или Бригитта, или
Анна-Фрида), растянув в улыбке блеклые губы, сказала, что позвонит ровно в
четыре и подъедет за картиной.
"Нужно было заломить шестьсот”, — меланхолично
подумала я.
…Звонок раздался без семи четыре. Надо же, как припекло,
нужно выждать три звонка и только потом снять трубку. Это прибавит солидности.
И мне, и “Валхалле”. А вечером можно будет прикупить на комиссионные помаду и
лифчик, поехать к Адику Ованесову с холодным пивом и успеть вернуться домой до
разведения мостов.
Мосты — это святое.
Если бы я знала тогда, какие странные и страшные события
последуют за этим звонком, я бы просто не сняла трубку. Ни на три звонка, ни на
шесть, ни на девять. Но я сняла ее, даже не предполагая, какой опасности
подвергаю себя и своих близких. Я сняла ее, и это стало моим первым ходом в
смертельной игре, правила которой я узнала лишь в самом финале. Когда занавес
раскрылся в последний раз и на поклон вышел убийца.
— Слава богу, ты здесь, — услышала я на том конце
провода голос Жеки. Нет, это был не голос — лишь его слабое подобие, вылинявшая
шкурка; скелет, деформированный ужасом. У меня подкосились ноги, и я вцепилась
в край стола, чтобы не упасть.
— Что?! — заорала я в трубку, и мой позвоночник
окатило холодной волной. — Что случилось? Что-то с детьми?! Жека, Жека…
— Нет, — прошелестела Жека, и я почти физически
ощутила, что она близка к обмороку. — Дети еще в Зеленогорске, на даче. Я
приехала одна… Быкадоров. Он здесь, в квартире.
Три года я запрещала себе произносить его имя, оно никогда
не всплывало в наших с Жекой разговорах, когда мы простили друг друга. Это было
добровольное табу, печать на устах, запрещенные песенки.