Только не в этот раз.
Такой ли уж неотложной была моя поездка в Утрехт ? Но я
уехал, нет, я бежал из города. По дороге мне попадались целые семьи рыбаков из
окрестных деревушек: мужчины в новых шляпах и с новыми курительными трубками в
зубах; мальчишки в камзольчиках с надраенными пуговицами, почтенные матери в
новых чулках и чепцах с лентами, собаки с лоснящейся от сытой жизни шерстью. Я
знал, куда они шли.
В город, на смотрины нового алтаря церкви Святой Агаты.
Я заночевал на маленьком постоялом дворе, на полпути к Утрехту.
Даже здесь слышали о тебе, Лукас Устрица. Странное дело, мир вокруг казался мне
тусклым, звезды — слишком высокими, а дюны — слишком серыми. Наш город был
совсем другим… Нет, он СТАЛ совсем другим — с тех самых пор, как в нем появился
ты, Лукас…
Я долго не мог заснуть — должно быть, ужин в местном кабачке
“К трем мухам” был чересчур обилен: омлет, свинина с бобами и воздушный рисовый
пирог. А когда наконец-то заснул, то увидел сон.
Я увидел мой город, сладко заснувший в предчувствии твоего
Апокалипсиса, Лукас Устрица. Я видел детей, спавших в деревянных кроватях,
маленьких люльках и в животах своих матерей. Я видел женщин, прильнувших к
правому плечу своих мужей, я видел уснувший колокол церкви Святой Агаты и
уснувшие дюны. А потом море затопило их и затопило мой город. Я видел, как
волны входят в дома, как хозяева, как они пенятся, и гребни их так похожи на
вздыбившиеся гривы коней всадников Апокалипсиса. Холодными руками волны хватали
спящих и совали их себе в пасть. И моя Урсула, и мой неродившийся ребенок — они
даже не успели позвать на помощь. Вместе с волнами пришли тучи песка и ила, они
забивали рты спящим, забивали их закрытые глаза… Смерть их была ужасной.
Никто не спасся. Никто.
Я проснулся — и сразу же понял, что это не сон. Я не помню,
как выбрался с постоялого двора, как пустился в обратный путь, дрожа от страха
и отчаяния и проклиная все на свете…. Впрочем, далеко я не уехал. Вода
остановила меня. В ту ночь она полностью затопила мой город и еще десять
деревень в округе: такого наводнения не помнили даже старики. Но я знал, что не
стоит винить в этом небо.
Стоит винить только тебя, Лукас ван Остреа. Лукас Устрица.
Стоит винить только тебя, ибо ты — посланец дьявола. Ты
украл у моего города жизнь, а сколько еще городов ты погубил своими картинами,
этим исчадьем Ада? Твои картины убивали и убивали, пока не убили всех. Я
надеюсь, что и ты подох в волнах, и твои краски подохли, и твои кисти подохли,
я хочу верить, что какая-нибудь, поднятая с самого дна раковина перерезала тебе
горло острым краем…. Впрочем, это слишком слабая надежда и слишком шаткая вера
— ведь дьявола невозможно уничтожить.
Завтра я отправляюсь в Рент, Лукас. Ведь говорили, что ты
пришел из Рента.
У меня ничего не осталось — ни дома, ни жены, ни ребенка.
Только ненависть к тебе, и я надеюсь, что Господь укрепит меня в этой
ненависти. Я, Хендрик Артенсен, пойду по следу твоих картин — ведь именно ими
ты мостишь дорогу антихристу. Я буду уничтожать их, если найду. Я узнаю их по
нескольким мазкам. Я слишком хорошо запомнил их, слишком хорошо. Быть может,
мне удастся спасти от тебя то, что еще можно спасти. Яне знаю всего твоего
сатанинского плана, я знаю лишь одно: твои картины — это и есть сам сатана, они
искушают, и бороться с этим искушением невозможно.
Но я верю, что Господь не оставит меня, а его карающая
десница когда-нибудь настигнет тебя, Лукас. Она обязательно тебя настигнет…
Часть первая
Санкт-Петербург. Лето 1999 года
Порнография ближнего боя.
Я ненавижу это выражение, но не могу от него избавиться. Вот
уже три года плюс еще один, который чертов Быкадоров прожил со мной.
Порнография ближнего боя — слова, предваряющие любовную игру, артобстрел,
точечные удары, — Быкадоров знал толк в точечных ударах, на заре туманной
юности он служил в артиллерии… В этих словах было сумасшедшее бесстыдство
страсти и какое-то удивительное целомудрие. Они капали с его губ, как яд, а я
так и не сумела выработать противоядия. Я до сих пор не нашла его: может быть,
поэтому я не замужем. В двадцать девять это почти неприлично, что-то вроде
плохо залеченного герпеса или шести пальцев на руке.
Дурацкое выражение “порнография ближнего боя” прочно засело
у меня в мозгу. Но с этим можно было смириться. И я смирилась. Я смирялась с
этим три года, после того, как Быкадоров бросил меня. Я была уверена, что
больше никогда не увижу Быкадорова.
Но я ошиблась. Я не знала тогда, что еще раз увижу его.
Мертвого.
Итак, мне двадцать девять, в городе плавится асфальт, а за
городом горят торфяники. Впрочем, мое дело тоже горит. Синим пламенем.
Крошечная галерейка на Васильевском, угол Среднего и Шестнадцатой линии. С
подачи ушибленного мифологией Лаврухи Снегиря она называется “Валхалла” —
должно быть, именно это отпугивает клиентов. Мы открывали ее втроем: я, Лавруха
и Жека Соколенко. Теперь осталась я одна — Жека погрязла в детях, а Лавруха — в
реставрационных мастерских. Мы редко видимся, но это почти не огорчает меня.
Неудачник Лавруха напоминает мне о несостоявшейся карьере
художника-станковиста, а неудачница Жека — о Быкадорове.
До того, как уйти ко мне и заняться порнографией ближнего
боя, Быкадоров служил Жекиным мужем, именно служил. Секс с Жекой Быкадоров
характеризовал еще одним стойким идиоматическим выражением, подцепленным в
испаноязычной литературе — “медио трабаха”.
"Медио трабаха” — почти как работа.
Быкадоров был из тех, кто горит на работе: Жека родила
двойню, мальчика и девочку — Катю и Лавруху, — в честь нашей незабвенной
троицы. В честь нашей художественной школы, где Лавруха преуспевал в
композиции, Жека — в рисунке, а я — в истории искусств. В журнале мы шли друг
за другом — Снегирь, Соколенко и Соловьева, крохотная стая пернатых. Они-то нас
и сблизили поначалу, наши птичьи фамилии. Потом была Академия художеств,
которая выплюнула в мир одного художника (Жеку) и одного искусствоведа (меня).
Лавруха окончил Академию тремя годами позже; год он провел в
химико-технологическом и еще два — в университете. И только потом, бросив
совершенно ненужные ему вузы, встал под знамена Академии художеств. Белобрысая
флегматичная Жека оказалась самой талантливой, ей прочили большое будущее,
какой-то заезжий итальяшка с ходу предложил ей стажировку во Флоренции. Но за
три дня до отъезда, в зачумленной блинной, Жека встретила Быкадорова. И все
пошло прахом. Жека сразу же перестала отличать аквамарин от охры, сунула холсты
на антресоли и заставила их банками с солеными огурцами. Впрочем, огурцы
недолго томились в изгнании: Быкадоров пил как лошадь и другой закуски не
признавал. Целый год Жека скрывала своего муженька от нас с Лаврухой. Снегиря
это приводило в ярость: несмотря на два года, проведенных в стенах психфака
университета (туда Лавруха сдуру поступил после академии), он так и не научился
философски относиться к жизни. Я же ограничивалась ироническим похмыкиванием:
любовь зла, на крайний случай и Быкадоров сгодится. Но когда в течение месяца
Жека трижды изменила цвет волос, неладное заподозрила даже я. Жека собрала нас
на совет (все в той же зачумленной блинной, которая служила теперь местом
поклонения) и поведала фантастическую историю о деспотизме Быкадорова.