В подъезде она наспех составила краткий каталог поведенческих форм для сцены в дверях: если он откроет дверь в пижаме, она закричит. Если он откроет дверь в халате, она убежит. Если он откроет дверь голым, она закричит и убежит.
Он был одет. Она бросилась ему на шею. Он прижал ее к себе. Она почувствовала его горячую щеку на своей холодной. Так, обнявшись, они простояли около получаса. Потом ей нужно было идти. Нет, они простояли так несколько секунд, которые показались ей получасом. После этого никакого кофе не было. Никто его не сварил. И к кофе тоже ничего не было. Никто даже не подумал об этом. Ничто не отвлекало их друг от друга. Это было замечательно.
Они сидели на диване, бок о бок. Он держал ее руку в своей. Они говорили о каких-то мелочах, по-видимому, рассказывали что-то друг другу о своем детстве. Им было все равно, что они говорили друг другу. Они ни о чем не думали и не запоминали ни слова из своих рассказов. Они просто привыкали друг к другу и искали точки внутреннего соприкосновения.
Это были маленькие истории, рассказывая и слушая которые можно смотреть друг другу в глаза, кивать друг другу, улыбаться друг другу, хотя ничего смешного в этих историях нет. Влюбленные рассказывают друг другу не смешные истории, а истории, которые дают им обоим возможность ощущать свою влюбленность и при этом не молчать. Это были истории, позволяющие вслушиваться в руки друг друга, читать движения пальцев и ладоней.
«Можно было бы уже давно поцеловаться…» — подумала Катрин. Это были истории, которые не просто не помешали бы этому. Это были истории, как будто специально созданные для этого. Истории, которые легко можно было прервать в любом месте. Истории, которые потом совсем необязательно было бы продолжать.
— О чем мы только что говорили? — спросил бы один.
— Не помню… — ответил бы другой.
И можно было бы опять поцеловаться. И уже не прерывать поцелуя. Так заканчиваются подобные истории — поцелуи, оправленные в слова.
— Мне пора, — сказала Катрин и потеряла его руку.
Она, конечно, могла его сейчас поцеловать, но это показалось ей слишком рискованным. А он должен был хотя бы спросить: «Когда мы увидимся?» Он уже повернул к ней голову и придал лицу выражение опережающей события тоски, но так и не спросил. Они обнялись. У Катрин уже готово было сорваться с языка:
— Ты сегодня вечером свободен?
Но тут мимо протащился Курт. Его клонило в сон. Это был уже не тот Курт, который несколько дней назад проснулся рядом с ней в ее кровати.
— Можно, я возьму его с собой? — спросила Катрин. Просто чтобы задать интересный вопрос и из жалости к себе самой, которая охватила ее при мысли о том, что ей сейчас придется без поцелуя, без Макса и без кофе выйти на офтальмологические подмостки, под софиты разнокалиберных линз целой своры жаждущих прозрения пациентов. Она вдруг остро ощутила потребность в защитнике и связующем звене.
Макс удивился, но проявил великодушие. Конечно же, она может взять Курта с собой. Она может брать его когда угодно.
— Моя собака — это твоя собака, — сказал он и вместо поцелуя сунул ей в руку поводок, на другом конце которого Курт отчаянно боролся с бодрствованием за здоровый утренний сон.
— А когда ты его заберешь? — спросила Катрин. На самом деле ее вопрос означал: «Когда мы увидимся?»
Он должен был ответить:
— Когда хочешь. Приходи с ним вечером ко мне.
Но он ответил:
— Если ты не против, я заберу его завтра в обед.
Она была против, но сказала:
— Хорошо. Договорились.
На лестнице Курт не позволил себе ни единого проявления своеволия — ни единого писка «говорящего» сэндвича, ни единого шага в направлении, противоположном движению Катрин. Он чувствовал, что с ней сейчас шутки плохи и что он будет первым и единственным, кто почувствует ее дурное настроение на собственной шкуре.
В обед и два раза после обеда Макс звонил Катрин и справлялся, как дела у Курта. И у нее. Курт спал посредине приемной. Время от времени о него спотыкался какой-нибудь особенно близорукий пациент, но Курт, судя по всему, спал слишком глубоко, чтобы кусать его в отместку за ногу. Катрин давала краткие, вежливые, доброжелательные ответы. Так она, по-видимому, разговаривала со своими пациентами. Макс чувствовал бы себя более уютно, если бы ее ответы были менее краткими, вежливыми и доброжелательными.
Вечером опять пошел снег. Макс отправился к Пауле, чтобы выслушать новую версию старой песни о критическом пересмотре прошлого. Эта затея казалась ему смешной. Зачем он шел к Пауле? Что он там потерял? Почему он не пошел к Катрин, которую любил? Почему не сказал ей, что он уже ни минуты не может прожить без мыслей о ней и готов сделать для нее все — например, взорвать и за один день заново отстроить Рим, — лишь бы она позволила ему, целуясь с ней, испытывать тошноту?
Звоня в дверь Паулы, он поклялся себе, что сегодняшний лабораторный опыт под названием «Жирная Сиси» будет последней попыткой изменить естественные процессы с помощью кустарной медицины.
В квартире Паулы собрались все курительные свечи арабского мира, чтобы сообща раскурить биологически усвояемый мегакосяк. С дюжину ароматических… нет — целебных свечей придавали запаху медицинско-психоделическую ноту и заодно освещали помещение. Из горячих клубов дыма вышла Паула. Ее обнаженные плечи, живот и ноги, яркий макияж в контрастных тонах — все это складывалось в образ знойной индийской женщины, которой хотелось и, вероятно, можно было обладать немедленно; и то и другое было результатом мастерски инсценированного наркотически-галлюцинаторного хеппенинга. Поскольку Паула всегда стремилась к логической завершенности своих экстравагантных клише, общую композицию довершала группа «Pink Floyd», исполнявшая «Dark Side of the Moon».
[22]
— Что это за цирк? — спросил Макс. — Ты что, решила проведать свою школьную юность?
— Угадал. Только не свою, а твою, — ответила Паула.
На этот раз ее губы выглядели особенно плотоядными. Или они просто показались ему такими вблизи? Входная дверь была заперта. Правда, ключ торчал в замке, как с удовлетворением отметил про себя Макс. Его угнетало уже то, что он вынужден был думать о таких вещах.
Паула взяла его, как пациента, за руку, провела в свой окуренный и охраняемый горящими светильниками медитационно-лабораторный салон, с ласковой настойчивостью усадила на паркетный пол, устланный коврами и подушками, и сама устроилась рядом.
— Что ты собираешь со мной делать? Соблазнять? — с наигранной веселостью спросил Макс.
— Нет, всего лишь целовать. Должен же ты когда-нибудь этому научиться? — ответила Паула, разминая губы, как трубач.
Макс хотел встать и уйти, но тут на стене вспыхнул квадрат света с закругленными углами: Паула включила диапроектор. Раздался щелчок, и на экране появилась «она» — во весь рост, мощная, неотвратимая, как судьба, классическая молодая соседка, которую мы видим сто раз в день и на сотый раз уже не узнаем. Симпатичная, но не очень. С честным взглядом типа «у меня сегодня критический день, но это меня не огорчает». И со свежей улыбкой типа «я варю лучшее абрикосовое варенье на свете». В сочетании с крепким носом типа «кому не нравится — его проблема!», напоминающим лыжный трамплин. Над которым навис узкий лоб типа «была охота думать, мозги ломать!» А на голове искусно мелированные, намертво схваченные гелем короткие светлые волосы, застывшие в художественном беспорядке, — то, что называется «я расческу потеряла и хожу теперь как есть». Одна рука, сжатая в кулак, упирается в бедро. Одна нога, осеняемая юбкой, выставлена вперед, словно с целью продемонстрировать незаслуженно обделенную признанием эротичность мощных икр. Женский образ — как генеральная исповедь. Это была она. Это она лишила Макса сознания одним поцелуем — Лизбет Виллингер, жирная Сиси.