Папа спрашивает меня после того, как по крайней мере семь раз попросил прощения у мамы Тиры и положил трубку:
– Что на самом деле произошло?
Мы сидим за кухонным столом, картофельный суп остыл, потому что разговор затянулся.
– Просто она задавалась. Говорила неприятные вещи.
Папа зажег свечи, я окунаю кончик указательного пальца в расплавленный стеарин. Немного жжется. Я опускаю средний палец до самого донышка. Кривлюсь от боли.
– Какие неприятные вещи? И прекрати играть со свечкой!
Я молчу. Не хочу рассказывать, что она назвала маму «чокнутой». И что мне нужно следить за собой, чтобы не стать такой, как она. Я не хочу огорчать папу. Не хочу его расстраивать.
– Может, расскажешь?
Папа смотрит на меня поверх очков. Он переоделся: снял рабочую рубашку, надел серую застиранную майку.
– Что ты там делала? В загоне для кроликов?
Что мне сказать? «Репетировала стендап»? Я пожимаю плечами. Отковыриваю застывший стеарин с пальцев. Получаются маленькие белые шляпки.
– Саша… я не понимаю, чего ты добиваешься. Что ты недавно сделала со своими волосами?.. ты решила покончить с книгами… злишься. Нельзя так злиться! Это нехорошо.
– Извини, но при чем тут мои волосы?
– Я просто боюсь… мне кажется… что тебе нужна помощь, чтобы выйти из этого состояния.
Я закатываю глаза.
– И не делай так! Ты должна разговаривать со мной. Рассказывать, что у тебя происходит. Ты слышишь, что я говорю? Я не могу платить четыре тысячи фунтов за какую-то куртку. У меня нет таких денег. Тебе придется ее зашить.
Я вытаращила на папу глаза.
– Я скорее ногу себе ножом порежу!
Хватаю нож, который лежит возле меня, но это всего лишь деревянный ножичек для масла, так что впечатление смазано.
Папа проводит рукой по волосам, вздыхает и откусывает от бутерброда. Какое-то время мы сидим молча. Я с сердитым видом черпаю ложкой холодный суп.
– Я понимаю, что тебе… тебе трудно. И могу понять, почему ты злишься… вместо того, чтобы… чтобы…
Он ищет подходящее слово.
– …чтобы грустить.
– Да, я злюсь, когда задаются и мерзко себя ведут. Было бы лучше, если бы я ревела?
– Нет, конечно, нет. Но… что такого она сказала?
– Это неважно. Как говорится, свинья грязь найдет. Но если ты заставишь меня чинить ее куртку, я убегу из дома.
– Окей, окей, я понял. Я верю. Тебе необязательно самой чинить ее куртку. Можно отдать в ремонт, там, в центре, в мастерскую Габриеля. Они не могут требовать, чтобы мы купили новую.
Я с облегчением вздыхаю. Если бы мне пришлось зашивать куртку Тиры, я не пережила бы такого унижения.
Папа строго добавляет:
– Но! Взамен мы снова сходим на прием в ДПП.
– О нет!
– О да! Встретишься с Линн. Расскажешь ей обо всем… о том, что злишься.
Я тяжело вздыхаю.
– Хорошо, хорошо, сходим к этой Линн. По-моему, это называется шантажом, но окей.
– Еще слово – и будешь чинить куртку сама.
Тогда я говорю, почти правдоподобно изображая радость:
– Здорово, кстати, что мы пойдем к Линн.
Несчастная и ненормальная
Мы с папой сидим в зале ожидания ДПП. Папа втолковывает мне, что я должна рассказать Линн о том, как я себя чувствую НА САМОМ ДЕЛЕ. И не надо так часто употреблять слова «счастливая» и «нормальная». Я не смотрю на папу, внутри меня бушует лава. С какой стати он решает, что мне говорить, а что нет?
Сегодня на Линн серая майка, на ней нарисована акула. У акулы страшный вид, пасть раскрыта, видны суперострые зубы. В самом центре пасти надпись: «Wish you were here»
[34].
Мы заходим в кабинет Линн. Я сажусь в то же кресло, что и в прошлый раз. Папа и Линн тоже садятся на те же места. На столе лежит коробка с бумажными платками. Как будто она заранее знает, что я заплачу.
Линн спрашивает:
– Как ты себя чувствуешь?
Я в упор смотрю на папу и говорю:
– Я чувствую себя несчастной и ненормальной.
Папа, кашлянув, поясняет:
– Просто я сказал Саше, что было бы хорошо поговорить о трудностях и… что не надо никому доказывать, что она нормальная. Дело не в этом.
Внутри меня вскипает лава. Сейчас выплеснется и зальет всю комнату.
Я кричу Линн:
– Знаете, почему папа притащил меня сюда?
Папа в ужасе. Линн сохраняет спокойствие. Она ко всему привыкла. Ей приходится слышать здесь крики детей каждый день.
Папа одергивает меня:
– Саша!
Но Линн спокойно говорит:
– Расскажи.
– Он считает ОГРОМНОЙ проблемой, что я иногда злюсь. Вместо этого я должна плакать, потому что мама покончила с собой. Только знаешь что, папа? Люди все разные! И не все плачут! Если бы я была мальчиком, ты, наверное, не считал бы это проблемой? Не-ет, тогда это было бы абсолю-ютно НОРМАЛЬНО! О, прошу прощения, я сказала запретное слово!
И я закрыла рот рукой, как будто заткнула кляпом.
– Но, Саша, дорогая, я просто беспокоюсь, что ты держишь горе в себе. Я хоть и мужчина, но плачу.
– Ты плачешь по каждому поводу. Даже когда смотришь детскую программу «Сделай свою комнату сам». Мы с тобой из разного теста! Тебе никогда не приходило в голову, что, может быть, это ты ненормальный?
Папа стиснул челюсти. Как будто хочет что-то сказать, но сдерживается.
Некоторое время мы сидим молча. Линн задумалась. Потом она говорит:
– Аббе, я думаю, что мне нужно поговорить с Сашей наедине. Если вы не против, пожалуйста, выйдите и посидите пока в зале ожидания.
Папа удивлен, но соглашается.
Линн обращается ко мне:
– Ты не против?
– Пусть сидит где хочет.
Папа встает и отворяет дверь. Быстро взглянув на меня поверх очков, выходит и осторожно закрывает за собой дверь. Тишина. Линн заправляет длинную светлую челку за ухо, потом говорит:
– Иногда полезно поговорить наедине.
Я молчу. Я не знаю, что сказать, раз мне не разрешается быть:
1. Счастливой.
2. Нормальной.
3. Сердитой.
Так что я молчу.
Линн спрашивает: