И продолжил свой путь. Вскоре послышалось, как он роется в шкафчиках.
– Папа? – спросил я, пока он был на кухне.
– Да?
– Ты сильно любил маму?
Отец ответил не сразу, и мне показалось, будто от внезапной тишины в доме образовалась черная дыра. Я затаил дыхание и услышал, как он возвращается в гостиную. Прямо над собой я увидел его немного поблекшие голубые глаза и подумал: «Если когда-нибудь ты исчезнешь, папа, я навсегда запомню голубизну твоих глаз, сохраню тебя в своем сердце».
Он сделал вид, что поглощен журналом, – всё это из-за стыдливости раненого зверя (такое элегантное выражение, я как-то услышал его в коллеже).
– Да, я очень ее любил. Ты помнишь, когда она ушла?
– Не очень. Только помню, что примерно в это время дядя Зак вернулся из одного долгого путешествия и какое-то время жил у нас.
– Она ушла, а мы остались вдвоем. Если бы не ты, я бы утопился! Понимаешь?
– Да, папа, я понимаю, что жизнь – это один здоровенный бассейн.
Получилось слишком торжественно. Папа тихо пукнул, чтобы разрядить обстановку. И я тоже, едва слышно, из солидарности. А потом мы долго смеялись.
* * *
Я захватил с собой школьный рюкзак со всякими штуками, которые успели накопиться за неделю и требовали повторения. Мари-Жозе ждала меня после обеда, а потом ко мне должны были зайти на репетицию Метро. И хотя я еще ничего им не говорил о своей ситуации из-за гордости подрывного гитариста-бунтаря, они уже начали задаваться вопросом, где я днями напролет пропадаю. Хайсаму я тоже ничего не сказал, но думаю, что он сам обо всём догадался, потому что мой уважаемый египтянин всегда обо всём догадывается. Я долгое время колебался, прежде чем принять предложение Мари-Жозе. Уж очень оно попахивало ловушкой. Я не мог полностью доверять кому-то вроде нее, с безупречно белыми носками, стратосферическими способностями и виолончелью, которая больше напоминала трудно поддающееся дрессировке животное. А я… Мне было достаточно старой электрогитары и грохота, который нам удавалось извлекать из наших инструментов вместе с Метро. Мы с Мари-Жозе были совершенно из разных миров, никогда не играли в одном дворе; я вообще не понимал, почему так ее интересую. И часто чувствовал себя каким-то забавным зверьком, таким сморщенным и ничтожным под микроскопом намеревающегося исследовать меня ученого.
Мое мнение стало меняться с того дня, когда я нашел у себя в пенале записку:
В мае 1901 года компания „Панар и Левассор“ впервые собрала двигатель без прокладки головки блока цилиндров и представила систему крепления двигателя на раму в трех точках.
Признаю, она меня буквально за пояс заткнула, потому что даже в справочнике Кребса, который я прочесывал вдоль и поперек каждый вечер, такой информации не было. В тот же вечер я спросил у папы, и тот подтвердил, что всё верно, однако я так и не признался ему, откуда знаю ответ, потому что у меня тоже есть гордость. На следующий день я всё еще колебался и размышлял над предложением Мари-Жозе, как вдруг учитель истории спросил меня перед всем классом:
– Итак, Виктор, что изобрел Гутенберг?
Я не стал долго думать – а это обычно имеет отвратительные последствия в моей жизни – и сразу ответил:
– Принтер!
Ставлю восклицательный знак, чтобы подчеркнуть, насколько я был доволен собственным ответом. Конечно, все рассмеялись, к тому же очень громко, потому что я давно уже не давал поводов для веселья. Да я и сам отвык. Мне уже подумалось, что сейчас отругают, но дело обернулось хуже – учитель задал мне новый вопрос:
– Лазерный или струйный?
* * *
Первые недели было тяжело. Мне пришлось разыскать все старые контрольные: я ведь их скомкал и выкинул в корзину для бумаг. Папа очень удивился, когда я попросил у него утюг, чтобы разгладить косинусы, выровнять плоскости в пространстве, распрямить графики. После я развесил это добро в кухне на веревке.
Затем в течение нескольких дней Мари-Жозе изучала мои сочинения (я их так нагладил, что они аж колом стояли). А потом рассказала мне историю о двух писателях, которую вычитала в какой-то книге. Одному из них было семнадцать лет, и у него всё никак не получалось написать роман. Другой был старше, и, так как ему очень нравился первый писатель, он запирал его в комнате у себя дома с кипой бумаги и бутылкой спиртного, велев подкладывать исписанные листы под дверь. Когда тот, что помоложе, писал достаточно, старый писатель его выпускал. Позже молодой писатель внезапно умер, а старый сказал, что для него эта потеря как ампутация без анестезии – настолько ему больно. Мари-Жозе любила эту историю. Я же подумал, что если молодому не хотелось писать роман, то зачем надо было его так заставлять, может, он вообще именно из-за этого помер. Я вспомнил про Александра Дюма: вот кого не надо было запирать в комнате, чтобы он написал «Трех мушкетеров». Но промолчал, потому что прекрасно понимал, что Мари-Жозе пытается связать тот случай с нашей ситуацией, и мне это немного льстило.
Итак, она усаживала меня за свой рабочий стол, на свой рабочий стул с целой горой упражнений и повторений, а выходя из комнаты, говорила:
– Я не закрываю комнату на ключ и не даю тебе алкогольных напитков, потому что никогда не стоит делать так, как написано в книгах… но ты меня понял!
Вместо спиртного у меня был стакан сока. Пытаясь что-то там решить, я прислушивался к тому, как Мари-Жозе пиликала на виолончели. Меня очень удивляло, с какой яростью, даже жестокостью она бросалась на свой инструмент, занимаясь всё дольше и дольше, словно сама жизнь этой обыкновенно спокойной и тихой девочки зависела от музыки – на самом деле так и было, но я узнал об этом позже. Из-за услышанного мне казалось, что строчки моих упражнений превращались в настоящий нотный стан, по которому я шагал, будто канатоходец. А после занятий она рассказывала о своих любимых композиторах. Так я узнал об Иоганне Себастьяне Бахе, который дважды женился и завел двадцать детей. Мари-Жозе еще всё задавалась вопросом, как же ему удалось написать столько музыки, когда под ногами вертелся целый детский сад.
– Да уж, он их, видимо, прямо на нотном стане штамповал. Крутейший специалист! – заметил я, как мне показалось, удачно.
– Смешно. Кстати, ты знаешь, у Баха были проблемы со зрением…
– Да ну? А я думал, у Бетховена…
– Нет, у Бетховена со слухом: он оглох в итоге.
– Без слуха музыканту сложнее… Что-то они все какие-то дефективные.
– Баху даже оперировали глаза. Но не сработало, так что он ослеп окончательно.
Мари-Жозе задумалась. Я сказал:
– Наверное, не очень весело было ходить по больницам, чтобы тебе поправили зрение и всё такое. В то время-то!
– Да, но с тех пор медицина шагнула вперед.
* * *
В тот день, едва появившись у нее дома, я с порога развернул табель успеваемости прямо перед носом Мари-Жозе, чтобы она осознала мощь нашего тандема. С начала года ее кудри отросли, и теперь, когда она читала, всё лицо ее утопало в рыжей пене.