– Как нам тебя не хватало!
Я еще ничего не знал о королевском “мы” и его употреблении и поверил, что он в самом деле говорит от имени всего клана. Растроганный таким приемом, я расцеловал всех, кто подвернулся, не замечая насмешливых ухмылок детей.
Урсмар отвел меня с моим чемоданом наверх. Вернувшись в штуф, я еле-еле втиснулся между двумя Нотомбами, поближе к очагу. Племя, утонувшее в пледах, казалось, было занято только одним делом – выделять тепло.
Вечером Леонтина вынесла к столу супницу с прозрачной похлебкой, единственным достоинством которой была температура, близкая к закипанию. Взрослые проглотили три четверти, детям пришлось делить между собой несколько черпаков все менее горячего бульона со вкусом жирной воды, в которой плавали кружочки лука. Причем глотать надо было очень быстро: он остывал с ошеломительной скоростью.
– Это хорошо, что супа мало, – сказал Шарль. – Не надо будет ночью вставать писать.
Хлеб сожрали до последней корки, и на том ужин был окончен.
– А компота из ревеня нет? – вслух удивился я.
Мои слова вызвали общий смех.
– Ты что себе думаешь? – отозвался Симон. – Лето кончилось.
Черт, есть придется еще меньше, чем на летних каникулах.
После часовых посиделок в штуфе, призванных согреть наши организмы, детям велели отправляться к себе в комнаты. Я не понимал, почему моя массовка из пяти человек пришла в такой восторг, пока не увидел, как она налетела на мой чемодан и распотрошила его. Они накинулись на пачки печенья и шоколада, как оголодавшие дикие звери, разодрали их и сожрали.
– Скажи на милость, у тебя в Брюсселе сколько хочешь спекулос!
[18] – сказала Колетт, глядя на меня как на какого-то Сарданапала.
– А отопление включить забыли? – спросил я.
– Ты видишь что-то похожее на калорифер? Мы тут все спим одетые, – отозвалась Люси.
– И Дедушка тоже?
– Ничего подобного, – сказал Симон. – Урсмар собирает угли в тазик и греет папину постель перед тем, как тот залезет под одеяло. Ладно, хватит болтать. Спим.
Дети единодушно повиновались. Я безропотно залез на свою лежанку, то есть просунул тело между продавленным матрасом и шерстяным одеялом не толще простыни. Сколько я ни сворачивался калачиком, но все равно умирал от холода. Температура на чердаке была, наверно, плюсовая, но близкая к нулю.
Я открыл для себя худшее ощущение на свете: на мне сомкнулись ледяные челюсти. Хорошо бы задрожать, меня бы это спасло. Но кожа моя по неведомым причинам оказалась не способна на эту здоровую реакцию. Я застыл в муке, телесной и душевной. Мороз начал завладевать мною с ног и постепенно поднимался выше. Нос уже превратился в сосульку. Как дети умудряются выживать здесь, под крышей?
До меня донеслось посапывание Симона. Значит, в таких условиях можно спать? У меня никогда не получится. Мне хотелось пойти в штуф, к взрослым. Увы, уступи я своему желанию, меня постигнет худшая из кар – бесчестье.
Что ж, придется умирать. Мне было шесть с половиной лет, кажется, я жил долго. Со мной много чего случилось. Художник написал мой портрет на руках у матери. Я научился стоять в воротах. В школе я заслужил дружбу Жака, он будет обо мне вспоминать. Можно спокойно встречать смерть. И все же что-то во мне бунтовало, какая-то невесть откуда взявшаяся сила вопила в моих костях. Я решил не обращать на нее внимания. Что будет, то будет. Я упокоюсь храбро, без стенаний.
И тут случилось чудо. Кто-то потряс меня за плечо. Это была Доната:
– Голову тоже засунь под одеяло.
В темноте она была похожа на пифию. Словно видела во мраке. Поскольку я глядел на нее с ужасом, она взялась за мое одеяло, натянула его мне на лицо и закутала голову.
– Теперь спи, – шепнула она.
Я слышал, как она вернулась к себе в постель.
Пришлось признать очевидное: она была права. Вскоре дыхание нагрело ограниченное одеялом пространство, и температура моего тела стала почти приемлемой. Я вдруг стал стучать зубами – отличный защитный механизм, до сих пор я не был на него способен.
Меня спас не только добрый совет Донаты, но и сознание, что кому-то небезразлична моя участь. Я не одинок в этом мире. И особенно меня трогало, что этим кем-то была ненормальная малышка. Может, ею двигала благодарность за кусок хлеба, который я ей принес летом? Я подозревал, что нет. Она вела бы себя так же с кем угодно.
Я уснул.
Спустя несколько часов я проснулся по нужде. Мне вспомнились слова Шарля. Увы, выхода не было. Не мог же я описаться в постели. Я собрал все мужество, какое было и какого не было, и встал.
Страх был так силен, что вытеснил холод. Спускаться с чердака было предприятием опасным, но чернота, ждавшая меня на винтовой лестнице, не поддавалась описанию. Я добрался по ступенькам до первого пролета в надежде, что кто-нибудь из взрослых забыл лампу. Там меня поджидал еще более густой мрак.
Мне пришлось на ощупь искать начало второй лестницы. Я встал на четвереньки, чтобы не свалиться в ступенчатую пропасть. Чудо, что я не описался по дороге. Внизу я настолько утратил ориентацию, что минут десять искал дверь туалета. Оказавшись наконец там, я опорожнился весь, целиком – настолько моя нужда усилилась от ужаса. Мне хватило ума не зажигать свет: я догадался, что глазам лучше не отвыкать от темноты, иначе обратно не вернуться.
Звук слива не оставил сомнений в том, что здание сейчас рухнет. Я поскорей вскарабкался на первую лестницу, причем мне показалось, что рядом со мной кто-то есть. Может, крыса? Несмотря на все отвращение, я надеялся, что да. Как трудно сдержаться и не завопить в панике!
Пока я поднимался по второй лестнице, выяснилось, что крыса видит во мне ходячий окорок. Чтобы она не вцепилась зубами мне в ляжку, я пинком прогнал ее. В восхищении от собственной храбрости я вернулся в спальню, которая показалась мне тихой гаванью. Я лег, старательно укрыл голову одеялом и уснул, поклявшись себе на будущее заходить в туалет, прежде чем идти наверх спать.
Наутро снег перестал. Ходить по улице было целым испытанием, но я почти сразу перестал его замечать, настолько восхитительным было зрелище замка и леса, укутанных белизной. Я думал, мы будем играть. Я ошибался: Симон велел идти расчищать озеро, пока снег не примерз ко льду – тогда нельзя будет кататься на коньках.
Все дети взяли что-то вроде щеток со скребком и счистили с ледяной поверхности толстый слой свежего снега. Потом мы пошли в гараж и вооружились старыми коньками. Я не стал говорить, что в жизни не катался на коньках, это и так было видно сразу. Твердо решив приноровиться к ним любой ценой, я выработал технику, позволявшую не падать каждую секунду. Прием этот, старый как мир, называется “скорость”. Если бежишь на коньках широким шагом, создается видимость сноровки, и не валяешься все время на льду.