Те влияния, которые в других землях представляются наиболее способными развить более высокие чувства, здесь кажутся наделенными экстраординарной способностью подавлять их. Мы, в своем заграничье, привыкли связывать эмоциональную чувствительность с интеллектуальным развитием: было бы серьезной ошибкой применять это правило также и в Японии. Иностранный учитель в средней школе может почувствовать, как его ученики из года в год, по мере того как переходят из класса в класс, всё более отдаляются от него; в различных высших учебных заведениях такое отчуждение происходит еще быстрей, так что перед самым выпуском студенты могут стать для своего профессора незнакомцами. Решение этой загадки следует искать прежде всего в унаследованном образе жизни. Обсуждать ее во всей полноте можно, лишь только поняв ее естественные причины, а они, можно не сомневаться, совсем не просты. Некоторые наблюдатели считают, что раз высшее образование в Японии до сих пор не вызвало проявления высоких чувств в их западном понимании, то, значит, его развивающая способность не была применена правильно. Однако эта теория зиждется на предположении, что характер может быть сформирован образованием, и игнорирует тот факт, что наилучшие результаты достигаются, когда есть возможности совершенствовать имеющуюся склонность. Следует понимать: каких бы успехов ни достигло высшее образование, едва ли можно ожидать, что оно будет способно изменить национальный характер…
При этом нельзя не видеть, что все те нравственные качества, что делали старояпонский характер столь восхитительным, делают современного японского студента самым неутомимым, самым дисциплинированным, самым амбициозным в мире. Но они же понуждают человека к усилиям, превосходящим его естественные силы, что зачастую приводит к умственному и духовному истощению. Можно предположить, что японская нация вступила в период интеллектуального перенапряжения. Осознанно или неосознанно, повинуясь внезапной необходимости, Япония взялась за выполнение сверхзадачи форсированного интеллектуального подъема до уровня наивысших стандартов. Но желаемое умственное преобразование, которое должно быть выполнено на протяжении нескольких поколений, должно повлечь за собой психологическое преобразование, что совершенно невыполнимо, кроме как ужасной ценой. Другими словами, Япония взялась за выполнение слишком многого; впрочем, в создавшихся условиях она не могла взяться за что-либо меньшее. Надежду внушает то, что даже среди беднейших из ее бедняков образовательная политика правительства поддерживается с изумительным рвением; вся нация взялась за учение с таким усердием, верное представление о котором совершенно невозможно передать в кратком очерке. Однако я могу привести один трогательный пример. Сразу же после ужасного землетрясения 1891 года дети разрушенных городов Гифу и Аити, сидя на корточках посреди пепелища, оставшегося от их домов, голодные, холодные и без крыши над головой, посреди невыразимого ужаса и страданий, как и прежде продолжали выполнять свои домашние задания, используя черепицу своих сгоревших жилищ вместо дощечек для письма, а кусочки извести — вместо мела, и это в то время, когда земля продолжала содрогаться под ними
[79]. Каких же чудес можно уверенно ожидать от столь изумительной целеустремленности в будущем!
Но верно и то, что результаты высшего образования не во всем оказались полезны. Японцы старого закала обычно вежливы, благожелательны, любезны. Но у осовремененного идущего вслед за ними поколения эти достоинства почти исчезли. Встречается немало молодых людей, которые высмеивают прежние времена и прежние обычаи, но которые при этом не сумели подняться выше вульгарного подражательства и заурядного скептицизма. Что стало с благородными качествами, которые они должны были унаследовать от своих отцов? Не случилось ли так, что лучшие из этих качеств обратились в само усилие — усилие настолько чрезмерное, что оно истощило характер, не оставив ему ни силы, ни душевного равновесия.
Однако вернемся к японской улыбке. Она пестуется на протяжении всего времени домашнего обучения, взращивается с такой же утонченностью, которая проявляется в культивировании природных задатков садового растения. Улыбке обучают точно так же, как и всему иному, что входит в тщательно выработанный старинный этикет; в то же время громкий смех не поощряется. Улыбка должна быть в ходу во всех приятных случаях, при разговоре с кем-либо вышестоящим или равным по положению и даже в случаях неприятных — это вообще часть хороших манер. Наиболее приятное лицо — это лицо, озаренное улыбкой; всегда обращать наиболее располагающее лицо, какое только возможно, к родителям, родственникам, учителям, доброжелателям и друзьям — одно из жизненных правил японца. И более того, важное жизненное правило — постоянно обращать счастливое выражение лица к внешнему миру, производить на окружающих, насколько это только возможно, самое хорошее впечатление. Даже если сердце разрывается на части, общественный долг велит японцу улыбаться. Ведь выглядеть серьезным или несчастным — значит, с одной стороны, причинить беспокойство или боль тем, кто нас любит, а с другой — вызвать недоброе любопытство у тех, кто нас не любит.
Привитая с детства улыбка с возрастом становится инстинктивной. В сознании даже беднейшего крестьянина живет убеждение, что давать волю выражению личной скорби, боли или злости редко бывает полезным, но всегда — неприятным. Поэтому хотя естественная скорбь и должна иметь свой естественный выход, разражаться безудержными рыданиями в присутствии вышестоящих лиц или гостей — невежливо. Первыми словами даже самой необразованной крестьянки, если в подобных обстоятельствах у нее сдали нервы, неизменно будут: «Я была так груба, простите меня за мою нескромность!»
Из первичного этикета возник вторичный этикет, соблюдение которого зачастую приводит к тому, что иностранцы составляют себе самые дикие ошибочные суждения относительно чувств японцев. Японский обычай состоит в том, что, когда требуется сообщить неприятный или шокирующий факт, касающийся самого себя, делать это следует с улыбкой
[80]. Чем серьезней вопрос, тем более выраженной должна быть эта улыбка, а когда событие крайне неприятно для рассказывающего о нем, улыбка часто переходит в тихий мягкий смех. Как бы горько ни рыдала на похоронах мать, потерявшая первенца, вполне вероятно, что будучи у вас на службе, она поведает о своем горе с улыбкой: подобно Екклезиасту, она придерживается того правила, что есть время плакать и время смеяться.
Немало воды утекло, прежде чем я смог понять, как это возможно для тех, кто, по моему убеждению, любил усопшего, сообщать мне о его кончине со смехом. Однако смех этот был проявлением вежливости, вознесенной на самую вершину самоотречения. Он означал: «Быть может, вы соизволите счесть это событием несчастным, но умоляем ваше превосходительство не терзаться переживаниями о деле столь ничтожном и извинить ту необходимость, что вынуждает нас пренебречь правилами вежливости, вообще упоминая о таком деле». Слуга, наказанный увольнением за какую-то провинность, низко кланяется и просит о прощении с улыбкой. Значение этой улыбки совершенно противоположно дерзости: «Будьте уверены, что я доволен великой справедливостью вашего высокочтимого приговора и что сейчас я уже полностью осознал всю тяжесть своего проступка. Однако мое раскаяние и моя нужда побуждают меня питать необоснованную надежду, что я могу быть прощен за свою великую дерзость просить о снисхождении». Юноша или девушка, будучи наказаны за какую-то оплошность, принимают наказание с улыбкой, которая означает: «Никакого дурного чувства не пробуждается в моем сердце; моя ошибка заслуживает намного более сурового наказания, чем это». И возница-курумая, получивший удар кнутом от моего иокогамского друга, улыбался по того же рода причине, как должно быть интуитивно почувствовал мой друг, поскольку эта улыбка тотчас же обезоружила его: «Я был совершенно не прав, и вы вправе злиться на меня: я заслужил этот удар и поэтому не испытываю никакой обиды».