Сердце у меня колотилось как бешеное. Близорукая сотрудница Центра спросила, что мне угодно; меня охватила паника, как будто я совершил убийство. Я что-то невнятно пробормотал. Я не искал ничего «конкретного». Женщина дала мне брошюру и проводила в зал, где в застекленных витринах хранилось несколько реликвий. Школьное сочинение, диплом, страницы рукописей. Меня охватила дрожь — я попал в рай. Пеги вслед за Жидом стал для меня источником счастья; наличие этих двух друзей, к которым вскоре присоединится Сартр, примиряло меня с действительностью. Ничто меня больше не ранит, никто не обидит. Они дали мне приют из слов, предоставили чудесное надежное убежище. Я вполне серьезно воспринимал гордость и юмор Пеги, жизнелюбие и солнечный темперамент Жида как крепостной вал, защищающий меня от уныния и колотушек, которые и не думали прекращаться.
«Наша юность», «Ева», «Виктор Мари, граф Гюго», «Посвящение Босы Пресвятой Богородице» так же, как несколькими годами раньше «Изабелла», «Тесей» или «Осенние листья», пролились на меня целительным бальзамом. Я хотел заниматься тем же и стать таким же, как они. Жида редко связывают с Пеги; считается, что из подобной гремучей смеси может родиться только нечто чудовищное. С одной стороны Жид — всегда в хорошем настроении, ценитель удовольствий, интересующийся всем на свете, неутомимый путешественник, образец терпимости и душа компании, да еще и богатый как Крёз. С другой стороны Пеги — вечно озабоченный, ютящийся на нескольких квадратных метрах планеты Земля, легко впадающий в гнев и без гроша в кармане. Жид — гуляет на солнышке, Пеги — бредет под дождем; Жид — желанный гость в любой компании, Пеги — вечный изгой. Жид добился славы при жизни, Пеги — только после смерти.
В начале 1980-х Пеги еще не вынырнул из пучины забвения. В этом пункте они с Жидом наконец-то совпали. Оба превратились в могильный прах.
Сегодня я знаю, почему так ими восхищался, больше того — почему так их любил (любил, как другие любят своих родителей). Ни Жид, ни Пеги не считали, что боль делает человека сильнее — любого человека, особенно художника. Жид верил, что только сладострастие, внутренняя радость и вкус к жизни позволяют принимать этот мир и существовать с ним в согласии. Что касается Пеги, то ему ощущение несчастья в первую очередь мешало работать; он воспринимал его не как стимул, а как препону. Жид обрел счастье, отдалившись от Бога; Пеги пытался избыть свои страдания, приблизившись к Христу. Жид полагал, что если что-то в жизни и достойно прославления, то это сама жизнь. Пеги не исключал, что окончательным избавлением от земных мытарств может стать только смерть.
Пеги в своих книгах никогда не говорит о любви — я имею в виду о любовных отношениях между людьми. Он писал о святых, о благоговении перед небесами; его волновала мистическая страсть. Мы не найдем у него ни слова о девушках, в которых он видел потенциальных невест. Свою жену он не любил, о чем я узнал позже. Зато он был без ума влюблен в «практикантку», сотрудничавшую с редакцией «Двухнедельных тетрадей», Бланш Рафаэль. Из-за нее и ради нее он с воодушевлением отправился на фронт и дал бошам убить себя. Это случилось 5 сентября 1914 года близ Парижа, посреди свекольного поля.
Я тоже был влюблен. В хорошенькую рыжеволосую девочку с пышными формами, чьи родители дружили с моими. Ни ее имени, ни фамилии я называть не буду. Когда я увидел ее в первый раз, погода стояла теплая и на ней было белое льняное платье. Деревья и кусты в садике, в который выходила наша квартира, были покрыты готовыми распуститься почками. Герани источали мускусный аромат. В тот день (они пришли к нам на воскресный обед) я не посмел с ней заговорить; сославшись на то, что у меня не сделаны уроки, я удалился к себе в комнату, где предался мечтам о ней, хотя она находилась в нескольких метрах от меня. Реальность искажает наши желания; она никогда не соответствует ни чувствам, ни устремлениям, которые вызывает. Чтобы ощутить, как я люблю эту рыжину и эти серо-зеленые кошачьи глаза, мне надо было остаться наедине с собой. Ей исполнилось шестнадцать — на два года больше, чем мне. Миновало несколько месяцев. Все это время я не переставал думать о ней. Потом я подслушал родительский разговор: они устраивали званый ужин и собирались пригласить ее родителей. Во мне вспыхнула безумная надежда снова ее увидеть.
К несчастью, моя математичка выбрала именно этот день, чтобы вернуть нам проверенные контрольные; моя — исключительный случай, потому что в результате упорных трудов я стал по этому предмету одним из лучших в классе — оказалась катастрофой; переписывая задание, я перепутал одну цифру, и эта невнимательность привела к неправильному ответу. Прекрасно понимая, что это случайная ошибка, училка поставила мне низший балл — просто чтобы впредь я не допускал подобных ляпов. Домой я возвращался полумертвый от ужаса: я знал, какими чудовищными последствиями обернется для меня эта неудача. Я решил, что порву тетрадь, и, как безумный прыгая через две ступеньки, поднялся на последний этаж нашего дома. Изодрав тетрадь в клочки, я собирался спрятать их в укромном месте, за прикрепленным к стене огнетушителем.
Лестницей в подъезде никто не пользовался; на верхние этажи, особенно на последний, седьмой, жильцы и владельцы квартир предпочитали подниматься на лифте. Я был спокоен: никто никогда не обнаружит следов моего преступления. Но напрасно я уверовал в свою счастливую звезду. По неудачному совпадению наш сторож, месье Тете, он же Бернар, знаменитый своей лысиной и очками со стеклами тройной толщины (он ненавидел детей, наводил на нас жуткий страх и выступал верным союзником моих родителей, которые с благодарностью выслушивали его доносы и считали его чуть ли не борцом Сопротивления или истинным праведником среди грешников), вдруг появился на площадке, собираясь починить неисправный выключатель.
Он застукал меня, когда я заканчивал превращать тетрадь в кучку конфетти. Инстинкт, никогда его не подводивший, немедленно подсказал ему, чем именно я занимаюсь. Он заставил меня собрать все, до последнего клочка. Я держал обрывки бумаги в раскрытой руке, как дети в провансальском городке, набравшие в ладошку воды из фонтанчика, чтобы напиться или брызнуть на приятелей.
Мой кишечник не выдержал шока. В лифте, который неотвратимо вез меня домой, под безжалостным взглядом Тете (его бутылочного цвета глаза казались мне стеклянными шариками в стакане) я неожиданно для него наложил в штаны.
Я знал, что меня ждет двойное наказание: за плохую отметку и за испачканные трусы. Что бы я ни предпринял, мне не спастись от кары, возведенной в квадрат.
Родители, занятые приготовлением ужина, вроде бы не обратили особого внимания на происшествие (хотя не забыли высказать своему бесценному информатору горячую благодарность). Но это была только видимость.
Я прокрался к себе в комнату и снял замаранные трусы и брюки, скатал их в шар и засунул под шкаф, после чего побежал принять душ.
Гости покидали гостиную, в которой проходил так называемый аперитив (это слово всегда вызывало у меня недоумение). Мать улыбалась загадочной и зловещей улыбкой. При виде предмета моей любви я чуть не потерял сознание — она была все так же прекрасна. Я не смел на нее посмотреть. Если она случайно бросала взгляд на мою ничтожную личность, я сгорал от стыда за то, что я такой, какой есть. Судя по всему, мать заметила мое волнение, о чем дала мне знать едва различимыми знаками, понятными мне одному.