Уоллас, охнув, выкатывается из-под Миллера. Тот тянется к нему в темноте. На несколько секунд они замирают, не произнося ни слова. Только дышат. А потом Уоллас говорит:
– Ладно, я расскажу.
5
В наших краях часто случались бури – гром, молнии, ветрище поднимался такой, что иногда вырывал деревья с корнем. В одно лето лило так сильно, что в земле ничего не удерживалось. Семена вымывало с грядок, и в итоге помидоры и капуста выросли у нас в кустах шиповника. Вот что всегда вспоминается мне первым – запах сырой земли, прибитая ливнем жара и серый туман, что стелется над полями после сильной грозы. Черно-серые и темно-лиловые тучи. Когда буря стихала, они расползались по небу, и сразу становилось понятно, откуда она пришла, потому что в лесу оставалась широкая прогалина от поваленных влево и вправо деревьев, словно сквозь чащобу пробирался огромный дикий зверь. А холм, возвышавшийся над лощиной, ярко вспыхивал: повисшие на листьях капли сияли, словно звездочки, словно пробуждающиеся к жизни крошечные галактики. Вскоре выползали муравьи. Они набрасывались на принесенные бурей дары и деловито уволакивали их в свое логово. Как-то раз к стене дома ливнем прибило дохлую крысу. Она валялась там грязным клоком серо-белой шерсти, а у пасти ее кишели муравьи, заползали внутрь, выбирались наружу, и казалось, что крыса дышит, что это составленный из крошечных черных существ воздух сквозит меж ее зубов. В другой раз ураган разорил птичьи гнезда, повыбрасывал на землю птичек с голубоватой, прозрачной, как свежий лед из автомата, кожицей и широко раскрытыми розовыми клювиками. Изящные мягенькие создания с косточками настолько легкими, что поток теплого воздуха мог запросто подхватить их и унести за собой в небо, теперь они валялись в грязи, облепленные муравьями так густо, что их можно было принять за черную змеящуюся птичью кожу. Птицы валялись в тени под кустами, невидимые до поры, однако рано или поздно ты, пробегая мимо, замечал их и вздрагивал всем телом в ужасе от осознания, что прямо тут, рядом с тобой, кто-то умирает или уже умер. Да, такие там были бури, налетали из ниоткуда и исчезали, оставляя после себя облепленных муравьями мертвецов и серый туман, призраком маячивший меж деревьями. Когда начиналась гроза, бабушка и дедушка выключали в доме свет, и мы, обливаясь пóтом, сидели в полной темноте, не смея пошевелиться, и лишь все крепче вцеплялись пальцами в торчащие из ковра нити. Порой мы ерзали, не в силах усидеть на месте, и тогда между пальцев забивались крошки. Над нами кружили жирные черные мухи, иногда с жужжанием проносились возле самого уха, и мы отвешивали друг другу затрещины, стараясь их прихлопнуть, но всегда промахивались, им удавалось ускользнуть в последний момент, но они не отставали, продолжали подлетать к самым глазам и уноситься прочь. Бабушка и дедушка сидели в своих креслах и смотрели на висевшую за окном серую пелену дождя, вода стекала с крыльца и, вскипая белой пеной, встречалась внизу, во дворе, с потоком, бегущим с полей. Постепенно уровень воды поднимался все выше, и вот она уже начинала доходить до птичьей поилки и волнами биться в заросли кустарника. После, когда ливень заканчивался, лужайка оказывалась усыпана сливами и ягодами, птицы слетались к ней и расхватывали лакомые кусочки, торопясь пополнить припасы в разоренных ветром гнездах. Буря выла и колотилась в стекло, и под стоны ее – под дикий рев окружавшего нас мира – бабушка и дедушка пели нам псалмы и рассказывали истории. Библейские предания о том, как вода хлынула с небес и утопила всех грешников. Нам говорили, что, если мы не будем сидеть смирно, нас ждет та же участь. Говорили, что вскоре миру настанет конец и Иисус снова явится на землю, чтобы испытать нас. В доме у нас всегда воняло мочой и пóтом, а в туалете еще и дерьмом, потому что использованную бумагу мы кидали в стоявшее возле унитаза ведерко. И в этом самом зловонном доме я многое узнал о том, чем человек может расстроить Бога. Ложью, например. Как тот мужчина, что всю жизнь врал и в итоге был убит женой, ударившей его молотком по голове. Но прежде ему во сне явились демоны, принялись лизать ему пятки, щекотать их своими раздвоенными языками, потому он даже и не почувствовал, как череп ему раскроил молоток. Все это с ним случилось, потому что он всегда говорил неправду, лжесвидетельствовал, и несчастная жена его, окончательно запутавшись в его баснях, однажды перестала понимать, что было на самом деле, а чего не было, и пристукнула его, чтобы испытать хоть минутное облегчение. А еще ты можешь расстроить Бога тем, что потянешься в темноте к чему-то нечестивому, в моем случае – к мужчине. Ты потом постоянно будешь этого хотеть, – говорил дед, – будешь хотеть так сильно, что ни о чем другом думать не сможешь, потеряешь работу, дом, семью, отправишься на поиски желаемого, подцепишь СПИД, тут-то тебе и придет конец, тут-то ты и умрешь. И мне не нужно было включать свет, чтобы понять, о ком он это говорит, кому он это говорит в комнате, освещаемой резкими голубоватыми вспышками молний, нет, мне не нужно было никаких уточнений, я и так знал, что отправлюсь прямиком в ад, потому что в той части души, где должен был помещаться Бог, у меня была лишь пустота, и потому она, моя душа, подобно треснувшему зубу, обречена была рано или поздно начать гнить и превратиться в черную язву. Заговорив, когда Бог занят делом, ты открываешься дьяволу. Открыв окно, когда Бог занят делом, ты приглашаешь дьявола в дом. Включая электричество, когда Бог занят делом, ты указываешь дьяволу дорогу в свое тело. Бури были в моей жизни единственными моментами полного погружения в религию, во время бурь никак не получалось забыть о Боге или проспать проповедь. Слова пастора можно не слушать. Это легко. Но когда гром грохочет, а молния на глазах раскалывает небо, невозможно отрицать существование Божьей ярости, его способности одним щелчком уничтожить весь мир. Когда бабушка и дедушка, раскачиваясь в креслах, поют тебе песни, которые им пели их бабушка и дедушка, а тем – их бабушка и дедушка, тогда невозможно отрицать существование призраков, которые бродят по земле среди нас, дотрагиваются до всего, забирают то, что понравится, и оставляют то, что не пришлось им по вкусу. Бури налетали каждый день, гремели, сверкали, и я выучился сидеть так тихо, что, казалось, мог бы легко выскользнуть из тела, перестать быть и потихоньку пробраться в новую жизнь, свернуться в ней, как в мягкой уютной постели, – так я себе это представлял. Но даже в такие моменты я не переставал смотреть по сторонам и ждать, наблюдать за узорами, в которые жизнь складывалась перед моими глазами, за отблесками молний в окне. Во дворе у нас стоял большой красный флюгер, и однажды в него ударила молния. Флюгер был в форме петуха – здоровый такой металлический петух, и я всю жизнь думал, что он красный, но оказалось, он был просто покрашен, и когда от удара молнии краска обгорела, облетела начисто, из-под нее показалась чернота, флюгер обратился в нечто новое, в свою противоположность. Был еще мальчик, мальчик, который мне нравился, он жил в трейлере по другую сторону проселочной дороги. Высокий, темнокожий, сильный мальчик. Однажды я позволил ему отвести меня в лес и там забраться на меня верхом и излиться в меня. А после я вернулся домой, мерзкий, грязный, весь в крови, влез в зеленую бочку, что стояла у нас в уборной, потому что ванна была засорена, и попытался отмыться, очиститься от всего этого. Там еще были птичьи гнездышки на оконном отливе, и иногда птенчики пробирались сквозь сетку, падали в ванну и ломали себе шеи. В тот день я мылся, пытался оттереть синяки с внутренней поверхности бедер – в том месте, где он надавил коленями, заставляя меня раздвинуть ноги, пытался вернуть себе свою кожу – чистую, не отмеченную ссадинами, не выпачканную дерьмом, кровью и спермой, пытался вернуть себе ощущение целостности, которое было у меня до того, как меня взломали, до того, как я позволил ему меня взломать, нарушить ту тонкую мембрану, что не давала внешнему миру в меня просочиться. Нет, все было не так, не так. Сначала был еще мужчина, что ночевал в нашем доме. Он не был мне братом. Не был отцом. Не был дядей. Не был другом. Он был высок, черен, и лицо его было похоже на маску смерти, и однажды ночью я проснулся и увидел, что оно, искаженное жуткой гримасой, нависло надо мной и опускается все ниже. Он взял меня в рот, и я хотел закричать, хотел заорать, но не смог. И после он стал приходить снова и снова, забираться ко мне в постель, пока как-то его не застукала моя мать. Тогда она вышвырнула его за дверь, а потом развернулась ко мне, отвесила оплеуху и назвала меня педиком, назвала девкой, назвала разными словами, только не сыном, много чего сказала, только не «мне жаль, что с тобой такое случилось» – таких слов она не знала, не знала сочувствия, не знала, как говорить о чужой жестокости, потому что такой уж она была, потому что отец моего брата не был моим отцом, потому что отец моего брата сотворил с ней то же самое, подкараулил ее как-то по дороге из школы, затащил в кудзу
[10], повалил и набросился на нее, как животное. Так мне сказали. Другой версии этой истории я не знал. Только эту. От нее самой. Она рассказала мне, что он изнасиловал ее. Что она не хотела детей. А ее мать, моя бабушка, сказала мне, что она получила то, что заслужила. Мол, сама напросилась. Неудивительно, что в тот день, когда она вышвырнула этого человека из моей постели, она ударила меня и сказала, что я сам во всем виноват. Что нужно было головой думать, и маловат я еще такое вытворять. Но еще тем самым она показала мне, что вот так приходит жестокость, вот так она заглядывает погостить, и в нашей семье ей радостно открывают дверь, потому что не умеют иначе. А отец мой тем солнечным днем обернулся ко мне, улыбнулся щербатой улыбкой, обнажив оставшиеся гнилые зубы, и сказал, что, должно быть, я неплохо провел время и что тот человек, что сейчас, вихляя жилистыми плечами, брел прочь по дороге, оказал мне услугу, и что ему лично плевать, что меня тянет к мужчинам. Я стоял на крыльце, избитый, израненный, слишком высокий для своих девяти, и содрогался всем телом. Кожа зудела, и мне хотелось выскользнуть из нее. Хотелось забыть, как ночами этот человек, пахнущий маслом, речной водой и рыбой до того, как ее очистят от чешуи, срывал с меня одеяло, залезал ко мне в постель, трогал меня, совал в меня пальцы. А я лежал весь в поту и смотрел в темное окно, смотрел на качающиеся на ветру деревья и думал, что они похожи на динозавров. Он же смачивал пальцы, ввинчивал их в меня все глубже, готовя для себя место, и кровать скрипела все громче, и меня обдавало мерзким жаром от ощущения распахнутости настежь. Мне хотелось умереть, каждую минуту хотелось умереть, и я выскальзывал из самого себя и отплывал все дальше и дальше, сжимался, сжимался, сжимался, становился тяжелым, будто камень, и опускался на самое дно внутреннего океана. А надо мной реяло его лицо, жуткий оскал черепа, морда зверя, а не человека. И вот все закончилось. И теперь я ежился на крыльце, стремясь выползти из собственной кожи, как порой делают рыбы, когда их чистят. И тельца их под кожей оказываются гладкими и нежными, как у младенцев. Но я-то после этих ночей уже не был чистым, не был непорочным и нетронутым, я был запятнан. И позже я перешел через дорогу, чтобы встретиться с мальчиком, который мне нравился. И я делал все, о чем он меня просил: трогал его руки, касался губами его шеи и живота, впускал его в свой рот, а сам все думал о том, сколько же раз они позволяли тому человеку войти ко мне в комнату – мать из равнодушия, отец из какой-то извращенной гордости, и вот теперь я в лесу с этим юношей, стою на коленях, позволяю ему взять меня сзади, и в воздухе пахнет жимолостью, и ветерок шелестит листвой, а кожа его на вкус, как мыло, и я цепляюсь за траву, за гибкие, как хлысты, ползучие растения, и все это я спровоцировал сам, и внутри у меня расцветает желание, которое Бог отобрать не в силах. Я молился, громоздил слова друг на друга, словно надеялся выстроить из них стену, которая меня защитит. И после, когда он повалил меня и принялся бить и пинать, я тоже молился, надеясь, что эта боль очистит меня, что огонь, пожирающий меня изнутри, угаснет. А над нашими головами шумели облитые солнечными лучами деревья. Ты даже не представляешь, сколько там солнца, как оно, подобно воде, пропитывает все вокруг. Золотящиеся капельки пота на коже, искрящаяся роса. И кругом свет, море света, океан света колышется над головой. Он пинал меня снова и снова, а после я пошел домой и попытался смыть царапины, синяки и следы от его укусов, очистить все те места, где он прикасался ко мне, делая меня еще уродливее, чем я был, и втирая в кожу мазь от ушибов, я надеялся, что Господь сжалится и снова сделает меня целым. Я хотел того, чего хотел, но я не хотел этого хотеть. Я мало что знал о Боге и Дьяволе, кроме того, чего не следует делать, если не хочешь призвать кого-то из них, но я знал, что хочу снова стать целым, и если один из них не может этого сделать, то я обращусь к другому. Если Богу я не нужен, то я выберу Дьявола. Приму его на коленях, как принимал мужчин, дам ему повалить меня в кудзу и трахнуть, чтобы больше не чувствовать себя пустым. Но частичку Бога внутри я сохраню и однажды рухну на землю и позволю муравьям забрать. И когда все закончилось, когда я получил стипендию и уехал учиться, я все это оставил там, потому что, переезжая в другое место, ты не обязан тащить за собой прошлое. Ты можешь бросить его там на съедение муравьям. Потому что время пришло, и отныне ты должен перестать быть тем, кем был, должен оставить прошлое в прошлом, застывшее и бессильное. Должен бросить его, если хочешь двигаться дальше, если хочешь выжить, потому что прошлому не нужно будущее. Грядущее ему без надобности. Прошлое алчно, оно только берет, только стремится поглотить тебя. И если ты его не удержишь… Если не поставишь заслон… Оно выплеснется, захватит тебя и унесет, утопит. Прошлое – это не оставшаяся позади далекая земля. Нет, оно неустанно следует за тобой, догоняет и однажды настигнет, и ты снова станешь таким, как был; когда прошлое настигает нас, мы становимся призраками. Я не могу жить, пока живо мое прошлое. Тут или оно, или я.