Я слишком долго просидел на корточках. В меня проник холод, руки дрожат. Я крепко их сжимаю. Сияние солнца оказалось обманчивым. Произношу вслух имя: «Фелиция». Имя Фредерика я не осмеливаюсь произносить вслух даже при свете дня. Не знаю, что сказал бы он, увидев меня здесь, ковыряющимся на клочке земли Мэри Паско. Он бы не понял, как мне повезло. Бывшие солдаты торгуют спичками, щетками для пыли и резными шкатулками по всему Лондону, бродя от дома к дому или сидя на углах улиц.
Я видел, как этих счастливцев волокли на носилках через грязь. Вместе с остальными я бормотал: «Повезло ублюдку, домой отправят». Даже когда ноги у раненого были перебиты и безжизненно висели, мы думали: «Легко отделался», — и представляли себе, как он все больше и больше отдаляется от передовой. Мы вспоминали плавучий госпиталь, который видели в гавани перед отправкой на фронт. Теперь мы понимали, почему он такой большой, способный вместить в себя целый город.
Встаю и теряю равновесие, потому что ноги у меня затекли. Мои неловкие движения вспугивают кого-то возле колеса тачки, где после вчерашнего дождя образовалась лужа. Жаба. Она с грузным изяществом прыгает в полоску света. Никогда не думал, что жабы любят солнечный свет. Она снова садится, поджав лапки, и ее тело раздувается. В детстве мы говорили, что в голове у жабы драгоценный камень. Помню, Джимми Китто поймал одну и раскроил ей лоб, чтобы увидеть, где этот драгоценный камень, но ничего не нашел. Только кровь и какое-то беловатое вещество — наверное, мозг.
Драгоценный камень… Жаба смотрит на меня, и я смотрю на нее. На драгоценные камни похожи ее глаза. Полуприкрытые и древние. Такие глаза не верят ничему — лишь тому, что видят прямо перед собой, да и то не всегда. Жаба так близко, что я вижу змеиные чешуйки у нее между глаз, а также бледные и зеленовато-коричневые пятна под подбородком. Рот у нее — тонкая линия.
Боже мой, это всего лишь жаба! Во Франции я их не встречал, хотя в снарядных воронках часто было полно лягушек. Слизней здесь хватит, чтобы накормить двадцать жаб. Она ждет, пока я уйду, чтобы ускакать обратно в тень. Я протягиваю к ней руку. У меня в голове возникает картина, как моя рука поднимает кусок гранита и запускает в жабу. Я вижу, как из раздавленного тела торчат передние лапки.
Эти картины меня пугают. Они слишком яркие и отчетливые, гораздо ярче, чем день вокруг меня. Они вспыхивают в моем мозгу, словно разрывы снарядов, и оставляют свои отметины. Я прикладываю ладонь к земле и крепко прижимаю. Жаба расправляет тело и лениво прыгает обратно в лужу. В тени тачки ее почти не заметно.
Хорошо, когда в огороде водятся жабы. Они очищают его от вредителей, к тому же они неплохая компания. Куры склевывают личинок и насекомых суетливо, мимоходом, а жабы серьезно трудятся целыми днями.
Я очень устал. Не надо было допускать в себя мысли о Фредерике. При свете дня они кажутся довольно безопасными, но у каждой мысли есть дальнейшая жизнь. Я расправляю тело, как жаба, разминаю спину. Отсюда мне видна тропинка на Сенару, хотя самого меня не видно. Если посмотреть на участок Мэри Паско со стороны, то он выглядит возделанным и засаженным, как много лет назад. Больше всего меня пугает вид детей. Передо мной возникают страшные картины. Я вижу, как ребенок падает со скалы и одежонка на нем треплется. Вижу, как ребенок лежит на земле, весь в крови, с переломанными костями.
Я боюсь оказаться в толпе. На Терк-стрит мне кажется, будто каждое существо носит личину. Их кожа — словно завеса, скрывающая внутренности и сырую, скользкую плоть. Я вижу, как трескаются и разламываются их кости. Вижу, как сквозь бедро или локоть выпирает зубчатый обломок. Вижу, как тела взлетают в воздух и, разорванные на куски, падают на землю.
Пока я разминаю спину, солнце выскальзывает из-за облаков. Я смотрю в сторону бухты, и там, где под водой расстилается белый песок, на море выступают бирюзовые пятна. Люггер держит путь вокруг Острова, где волны сильнее. В гавани, разумеется, спокойно.
Вы сочтете странным, чтобы ребенку нравились стихи вроде «Старого моряка». Когда мне было десять, перед тем как я пошел работать, мы заучивали строфы из него, и все долгие дни в Мулла-Хаусе они не выходили у меня из головы. Там были мистер Роскорла, садовник, и еще один мальчик, постарше меня, но нас ставили работать отдельно, чтобы мы не проводили время впустую. Работать мне нравилось, но я чувствовал себя одиноко. В моей голове оживали все церковные гимны и стихи, которые я выучил. Их ритмы не оставляли меня, даже когда я был в чьем-нибудь обществе.
Я читал стихи вслух Фредерику, когда мы сидели, прислонившись к волнолому. У Фредерика были летние каникулы. В субботу я работал только до часу дня, а потом был свободен. Он принес с собой сэндвичи, и я тоже. Он — с говядиной, толсто нарезанной, черной с краю и розовой внутри. Из филейной части, лоснившейся от сала. Еще он принес имбирный пряник в вощеной бумаге и вишни. У меня были бутерброды с сыром и кусок лепешки. Не знаю, у кого было вкуснее. Свое жалованье я отдавал матери, она возвращала мне один пенни. Работал я усердно, а учился быстро. Мистер Роскорла, человек справедливый, позволил мне разбить за теплицами картофельную грядку. За картофель для посадки я уплатил из собственного жалованья и в первый же год принес домой восемь стоунов
[4] картошки.
О, дивный сон! Ужели я
Родимый вижу дом?
И этот холм и храм на нем?
И холм, и храм на нем, и маяк я представлял себе такими же, какие были у нас, — да ведь все мы так делаем! Когда мы заучивали стихи, в классе стоял гул. В моем воображении корабль с мертвецами проплывал мимо Гарраков и Великановой Шапки, огибал Остров и входил в гавань. Каждый клочок земли в городе и окрестностях принадлежал кому-то другому, но все это было мое, каждая крыша и дроковый куст, каждая крупинка песка. Солнце пронизывало нас, когда мы сидели, прислонившись к волнолому, и нам было хорошо.
Я сказал Фредерику, что он должен прочесть «Старого моряка», и он отыскал Кольриджа в библиотеке, приобретенной его отцом, среди расставленных рядами книг в одинаковых переплетах. Томик Кольриджа лежал рядом с нами на песке, и, когда мы поели, он взял его и принялся читать вслух. Дошел до строчек, от которых меня пробирала дрожь, даже если их читали скверно, как Фредерик:
Как путник, что идет в глуши
С тревогой и тоской
И закружился, но назад
На путь не взглянет свой
И чувствует, что позади
Я вырвал у него книгу и захлопнул.
— Ты и правду веришь в ночных духов? — спросил Фредерик с вальяжной усмешкой, которую начал перенимать в школе. — Это все суеверие.