— Я тебя обидела… — произносит она.
Мне нечего ей ответить. Я хочу разобрать этот дом по кирпичику, как она сказала. На Фелицию я не сержусь. Безупречный овал ее лица обращен ко мне, ее глаза почернели от страдания. Я помню, какой дикаркой она была — будто мак или календула, неприхотливый маленький цветочек, что вырастает сам по себе где-нибудь на отшибе. Я помню, как она бегала по садовым дорожкам, зажав в горстях свои пыльные сокровища, — наверное, камушки и ракушки, она никогда их не показывала, — а потом возилась около кустов крыжовника, мурлыча песню без слов. В ту пору я смотрел на нее краем глаза, редко когда прямо, потому что мои взоры притягивал Фредерик.
9
Для достижения решительного успеха следует оттеснять неприятеля от оборонительных сооружений и разбивать его войска на открытой местности.
Я знал, что сегодня он будет в изножье моей кровати, и вот он здесь. Голова его склонена. Он стоит ко мне спиной, глубоко задумавшись, удалившись в такие края, куда вовек не дотянуться даже тому, кто его очень хорошо знает. Что такое душа, я понял еще совсем юным. Я вместе со всеми остальными пел о душе в церковных гимнах. Знал, что у меня есть душа, так же как знал, что у меня есть желудок. Но это ничего не значило, пока однажды я не увидел свою мать сидящей в кресле возле незажженного очага, а ее глаза были открыты, как будто она смотрела на противоположную стену. Но она никуда не смотрела. Если бы я окликнул ее, она повернулась бы и снова стала моей матерью. Я ее не окликнул. Она была далеко, и я не мог прийти к ней. Тогда я кое-что осознал: существует одиночество, которое, словно мороз, обжигает руку, когда с ним соприкасаешься. Она была далеко, и я не мог приблизиться к ней, не разрушив того, что ее удерживало. Когда я впервые прочел: «Душа моя, за звездным небом есть дальняя страна»,
[19] я знал, о чем эти строки. Они о том, как одиноки мы все, пытаясь приблизиться друг к другу, что-то всегда останавливает нас — что-то внутри нас, столь же далекое, как звезды. С того самого времени, глядя в ночное небо, я не чувствовал единения со звездами. Я видел лес огней, уходящих в никуда.
— Фредерик, — говорю я, но он не оборачивается. Его сковывает мороз. Сегодня я боюсь его меньше, чем прежде, но столь же далек от него. Он стоит и грезит, потерявшись в себе самом, и мой голос до него не доходит.
Мы вдвоем в воронке. Он привалился к задней стенке убежища. Мне пришлось его потолкать и поворочать, чтобы устроить побезопаснее, и я боюсь, что чем-нибудь ему навредил, но это сейчас лучшее для него место. Он не кричит, но дыхание со свистом вырывается сквозь зубы. В убежище нет воды, но оно все сочится влагой и провоняло сырой землей и газом. От пота я взмок и озяб. Грохот обстрела уже не такой громкий. Здесь повсюду пахнет кровью, точно в лавке у мясника. Только спустя некоторое время я понимаю, откуда этот запах. Мимо прошмыгивает крыса и бежит дальше, я не успеваю разглядеть куда. Дрыгаю ногой на случай, если крыса где-то тут. Ничего не происходит — наверное, убежала.
Я кладу винтовку рядом с собой, потом, поразмыслив, беру ее снова и кладу себе на колени, чтобы проверить ударный механизм. Винтовку Фредерика отбросило в грязь. Его револьвер у меня.
Если они не придут до темноты, у нас есть шанс. Если Фредерик отдохнет, он достаточно окрепнет, чтобы его можно было передвигать. Я могу вытащить его из воронки. Когда мы вылезем, по вспышкам орудийных выстрелов я определю, где линия фронта. Некоторые возвращались, когда о них все давно позабыли. Например, Спайк Роу. Он переползал от воронки к воронке. В одной из них заснул и, по его собственным словам, проспал, сам не знает сколько — может быть, день, ночь и еще день, а потом пополз дальше. Опаснее всего ему пришлось, когда наши сторожевые посты стреляли в него, пока он не запел по-английски. Глаза у него побелели, а тело почернело от земли, которой засыпало его после разрыва, разодравшего в клочья его китель и штаны. Остались на нем одни лохмотья. Каждая пора его тела была забита грязью.
— Где это чертово мыло? — спросил Дикки Фейдж, опустившись на колени рядом со Спайком и осторожно размотав последние обрывки его обмоток. Спайк не шелохнулся. Он оглядывал самого себя, как будто впервые видел.
— Британец Томми — самый чистый вояка на свете, ты не знал, Спайки? — сказал Джек Пич и поднес свою жестянку с остывшим чаем к губам товарища. Губы у того приоткрылись, и чай потек по подбородку.
Голова у меня раскалывается, и мне начинает казаться, будто я тоже ранен, хотя и знаю, что нет. Они вернутся. Они снова займут воронку. Ничто их не остановит. Может быть, они уже знают, что мы здесь, внизу, и шепчутся где-то невдалеке, решая, как им лучше поступить. Первым делом бросят пару гранат, чтобы прикончить нас. Они в безопасности у себя в окопах, которые по сравнению с нашими — настоящие дворцы. Не меньше двенадцати футов в глубину. Мешки с песком у них темнее наших. Под настилами у них выкопаны водоотводящие канавки, поэтому они не шлепают по грязной воде. Я не бывал в германских окопах, но Бланко говорит, что они роскошны, словно Букингемский дворец. На мгновение я допускаю мысль, что мы вернемся, как Спайк. Остывший чай на подбородках… Блаженная жидкая грязь на дне окопа…
— Фредерик, — шепчу я и осторожно трясу его за плечо. Ничего не происходит. Его голова свисает. На мгновение мне показалось, что он мертв, и моя животная сущность с облегчением воспрянула. Теперь мне не придется ползти. Я могу бежать. Могу спастись.
Мою руку обдает его слабое дыхание. Я зажигаю еще одну спичку, прикрываю ладонями, осматриваюсь на случай, если за нами наблюдает крыса. Она не станет нападать на человека, если знает, что тот живой.
«Пять тысяч фунтов», — говорит Фелиция. Если я захочу, она даст мне пять тысяч фунтов. Мне хотелось рассмеяться ей в лицо. Фелиция сказала: «Я тебя обидела». У старухи в порыжелом черном платье всегда были эти деньги, но она не говорила мне ни слова. В Саймонстауне плата за грамматическую школу составляет шесть фунтов в год. Не знаю, какая плата была в тех школах, где учился Фредерик. Это неважно. Я никогда не хотел того, что имел он. И никогда ни в чем ему не завидовал.
В полях близ Сенары мы поймали пони и по очереди ехали на нем верхом по большой дороге до самого Тростникового мыса, держась за гриву и сжимая коленями его горячие шершавые бока. У Фредерика была плитка шоколада, а у меня — три сигареты «Вудбайн». Небо было высокое и синее, но с запада наползали перистые облака. Мы привязали пони к столбу и направились по тропинке к старой шахте. Фредерик сказал, что там по утрам и вечерам слышны человеческие шаги, но мы ничего не слышали. Мы присели у края скалы и достали последнюю сигарету. Фредерик смотрел в море, щуря глаза от слепящего блеска. Я смотрел на запад, где иногда удавалось разглядеть острова Силли, похожие на черносливины на воде, а дальше, милях в двадцати, сгущались тучи. Вечером будет дождь.
Фредерик как будто бы улыбался, но я знал, что такова особенность его лица, необычное строение черепа. Кожа у него смуглая. В школе его называли индейцем, и он подыгрывал, показывая, как надо прокладывать дорогу сквозь пришкольные леса и разводить огонь из пригоршни сырых щепок. Может быть, в нем отчасти текла испанская кровь, ведь именно у этого побережья были потоплены корабли Непобедимой армады. У Фелиции были такие же черные волосы, но кожа бледная.