Изучать психологическую травму – значит лицом к лицу сталкиваться как с уязвимостью человека, так и с его способностью творить зло. Изучать психологическую травму – значит быть свидетелем ужасных событий. Когда этими событиями становятся природные катастрофы или «божий промысел», их свидетели с готовностью сочувствуют жертве. Но когда травмирующие события – дело рук человеческих, свидетели оказываются втянуты в конфликт между жертвой и преступником. В этом конфликте невозможно оставаться нейтральным. Сторонний наблюдатель вынужден принять ту или иную сторону.
Очень соблазнительно встать на сторону преступника. Единственное, что требует от стороннего наблюдателя преступник, – это не делать ничего. Он апеллирует к всеобщему, универсальному стремлению не видеть, не слышать и не говорить ничего дурного. Жертва же, напротив, просит, чтобы наблюдатель разделил с ней бремя боли. Она требует действия, участия и памяти. Лео Эйтингер, психиатр, который работал и проводил исследования с людьми, пережившими нацистские концентрационные лагеря, описывает жестокий конфликт интересов, возникающий между жертвой и сторонним наблюдателем:
«Война и жертвы – это то, что общество желает забыть; пелена забвения набрасывается на все болезненное и неприятное. Мы видим эти две стороны сошедшимися лицом к лицу: с одной стороны – жертвы, которые и хотели бы забыть, да не могут, а с другой – все остальные, с сильными, часто бессознательными мотивами, которые и страстно желают забыть, и успешно это делают. Контраст… часто бывает болезненным для обеих сторон. Слабейшая сторона… остается проигравшей в этом безмолвном и неравном диалоге»
[9].
Стремясь избежать ответственности за то, что совершил, преступник делает все, что в его силах, чтобы историю забыли. Скрытность и молчание – первая линия его обороны. Если скрытность соблюсти не удается, преступник подрывает доверие к жертве. Если не удается заставить ее замолчать полностью, он старается позаботиться о том, чтобы ее никто не слушал. Для этого он использует целый арсенал средств – от самого наглого отрицания до предельно изощренных и элегантных рационализаций. После каждого акта жестокости можно, не боясь ошибиться, предположить, что услышишь одни и те же предсказуемые оправдания: ничего такого не было; жертва лжет; жертва преувеличивает; жертва сама во всем виновата; и вообще, кто прошлое помянет… надо жить дальше. Чем могущественнее преступник, тем весомее его прерогативы по именованию и определению реальности – и тем сильнее звучат его аргументы, перекрывая голос того, кому он нанес ущерб.
Аргументы преступника кажутся неотразимыми, если сторонний наблюдатель рассматривает их отдельно от всего остального. В отсутствие поддерживающей социальной среды наблюдатель обычно поддается искушению «смотреть в другую сторону»
[10]. Причем даже тогда, когда жертва является идеализированным и ценным членом общества. Солдаты любой войны, даже те, кого считают героями, горько сетуют на то, что никто не желает знать настоящую правду о войне. А если жертва изначально обесценена (женщина или ребенок), она может обнаружить, что самые болезненные события ее жизни выходят за рамки одобренной обществом реальности. Ее опыт становится невыразимым – в том плане, что его нельзя выражать.
Исследователи психологических травм вынуждены постоянно бороться с тенденцией дискредитировать жертву или сделать ее невидимой. Споры в этой сфере бушевали на протяжении всей ее истории. Имеют ли право пациенты с посттравматическими состояниями на медицинскую помощь и уважение – или заслуживают презрения? Действительно ли они страдают – или притворяются? Правдивы их рассказы или ложны, а если ложны, то что из себя представляют: игру воображения или злонамеренную фабрикацию? Несмотря на наличие обширной литературы, документирующей феномены психологической травмы, дебаты по-прежнему фокусируются на основном вопросе о том, действительно ли эти феномены достоверны и реальны.
Сомнению постоянно подвергаются слова не только пациентов, но и исследователей посттравматических состояний. Клиницисты, которые слишком подолгу и слишком внимательно слушают травмированных пациентов, часто вызывают подозрение у собственных коллег, словно в результате контакта могли подцепить какую-то заразную болезнь. Исследователи, которые отваживаются углубиться в эту сферу, оставив далеко позади границы традиционных воззрений, часто подвергаются своего рода профессиональной изоляции.
Чтобы удерживать травмирующую реальность в сознании, требуется социальный контекст, который поддерживает и защищает жертву, соединяет жертву и свидетеля в общий союз. Для переживших травмирующий опыт этот социальный контекст создают отношения с друзьями, близкими и родственниками. Для общества – политические движения, позволяющие высказаться тем, кого лишили силы и власти.
Поэтому систематические исследования в области психологической травмы зависят от политической поддержки. Более того, вопрос о том, будет ли такое исследование развиваться или обсуждаться публично, уже сам по себе является политическим. Исследование боевой психической травмы становится допустимым только в контексте, который высказывает сомнения в правильности принесения в жертву ради войны молодых людей. Исследование травм в сексуальной и семейной жизни становится допустимым только в контексте, который подвергает сомнению подчиненную роль женщин и детей. Развитие в этой сфере возникает только тогда, когда оно поддерживается политическим движением, достаточно сильным, чтобы легитимизировать союз между исследователями и пациентами и противодействовать обычным социальным процессам замалчивания и отрицания. В отсутствие сильных политических движений за права человека активный процесс свидетельствования уступает место активному процессу забывания. Подавление, диссоциация и отрицание – феномены как индивидуального, так и общественного сознания.
Трижды за минувшее столетие на поверхность общественного сознания всплывали конкретные формы психологической травмы. Каждый раз успех в их изучении был связан с каким-либо политическим движением. Первой травмой была истерия – архетипическое расстройство психики у женщин. Ее исследования выросли из республиканского, антиклерикального политического движения конца XIX века во Франции. Второй была боевая психическая травма, снарядный шок
[11]. Ее исследования начались в Англии и Соединенных Штатах после Первой мировой войны и достигли пика после войны во Вьетнаме. Их политическим контекстом был коллапс культа войны и рост антивоенного движения. И последней травмой, попавшей в поле зрения общественного сознания сравнительно недавно, стало сексуальное и домашнее насилие. Ее политический контекст – феминистское движение в Западной Европе и Северной Америке. Наше современное понимание психологической травмы строится на синтезе этих трех отдельных линий исследований.