В первый же месяц в бараках, битком набитых людьми, душных и грязных, с их трехъярусными нарами, где все, казалось, постоянно прикасались друг к другу, умерли несколько сот человек. Строительство при этом не прекращалось, и люди иной раз падали в корчах прямо со стены либо с деревянных подмостков, по которым таскали кирпичи и песок.
Комиссия построения, да и все чиновное начальство Петербурга никаких мер по этому поводу не приняли, да и принять не могли, – все находились в полнейшей растерянности и страхе. Никто из чиновников Комиссии близко не подходил теперь к строительству. Затем последовал приказ надстроить изгородь и укрепить ворота, строго следить за входом и выходом с площадки кого бы то ни было, а трупов умерших никуда не увозить… Прямо возле строящихся стен собора, в стороне от бараков, стали рыть длинные глубокие ямы, и там, в них, в мерзлой земле, хоронили сразу по нескольку десятков мертвецов, складывая их друг на друга, засыпая густо известью, а потом закидывая землей вперемешку со снегом…
В эти дни Монферран приходил на строительство ежедневно. Он заходил в каждый из бараков, узнавал, сколько было за день смертей, как всегда, обходил всю строительную площадку, поднимался на недостроенные стены, следил за работой, потом опять шел к баракам, где в полутьме, ежась возле хилого полутепла печурок, мучились в агонии уже обреченные.
Рабочих поражала отвага главного архитектора. Они смотрели на него, не понимая, как человек, который мог быть далеко от этого ужаса, сам шел сюда, будто его что-то тянуло, будто он был заговорен от холеры.
Старый знакомый Огюста каменщик Еремей Рожков, щербатый Ерема, как его по-старому все величали, однажды, не удержавшись, сказал главному:
– Береженого Бог бережет, Август Августович! Ну зачем вы в бараки-то заходите? Смерти не боитесь?
– Боюсь, – просто ответил Огюст. – А куда я денусь, Ерема?
Он не лгал. Ему было невыносимо страшно. Каждый день, отправляясь на строительство, он мысленно представлял себе картину собственной гибели, и его мутило от ужаса. Вид больных и умирающих вызывал у него внутреннюю дрожь, которую ему стоило громадного труда скрывать, а мимо ям с известью он несся почти бегом, делая вид, что спешит, занятый делами, на самом деле боясь увидеть то, что лежало на их дне. Сейчас он, как никогда, вдруг ощутил, сколь он еще молод, здоров, как сильна и полна жизни его горячая жадная плоть, как много он хочет, как много он любит, как мало еще наслаждения он успел получить в стремительной этой жизни. Неужели он умрет? Без малого в сорок пять? Безумие! Ни за что! Надо бежать отсюда. Уехать с Элизой и Луи в их славный загородный домик, закрыться там от целого мира и выждать. Пройдет же эта холера, как проходили уже в Европе чума и черная оспа… Неужто никто не заменит его на строительстве?!
Но он знал: никто. И мысли оставались мыслями. Он работал. Ведь еще надо было готовить и чертежи подъемных механизмов для будущего памятника на Дворцовой, еще и еще раз отрабатывать детали его скульптурного оформления. Два-три частных заказа на перестройку особняков лежали в его секретере, ожидая своего часа, и откладывать их нельзя было, заказчики, сбежавшие от холеры в дальние усадьбы, слали письма с напоминаниями об обещанных сроках. Монферран брал эти заказы не из жадности. Он теперь получал немало, однако деньги разлетались, как сухие листья, ибо архитектору уже ни в чем не хотелось себе отказывать, в особенности он стремился теперь удовлетворить свою бурную страсть к коллекционированию. Его библиотека расползлась по всей квартире, и, кроме того, коридор и комнаты понемногу заполнялись старинной бронзой и фарфором, в квартире появились драгоценные редкостные картины, шпалеры, несколько редчайших античных статуэток.
На все это уходили сумасшедшие деньги, и Огюст со страхом ждал, что Элиза наконец устроит бунт, но Элизе его покупки нравились, она даже завела среди них своих «любимцев» и зорко следила за тем, чтобы их никто не трогал, даже Луи, которому ничего не стоило в азарте ребячьей игры расколотить какую-нибудь святыню. Элиза не требовала от мужа по-прежнему ни драгоценностей, ни нарядов, когда же он их покупал, благодарила его с такой радостью, будто он по-старому был ее любовником и она не считала его обязанным делать ей подарки. Это его сердило и радовало одновременно, он не мог понять этой странности и негодовал на себя, что чуть не двадцать лет видит загадку в одной и той же женщине. Но была ли это одна и та же Элиза, или в ней было сразу много Элиз? Иногда ему казалось, что много. Или просто у него вечно не хватало времени вглядеться в нее?
После рождения сына она удивительно похорошела и в тридцать шесть лет сверкала неожиданной, зрелой, тонкой красотою. Прежде она не была красавицей, теперь же в ней появилась сказочная прелесть цветка, раскрывшегося поздней осенью.
Среди смятенного холерного города квартира на Большой Морской была для Огюста, как и прежде, больше, чем прежде, маленьким храмом, в котором он спасался от своего страха.
Впрочем, у него родилась мысль отправить жену и сына одних в их загородный дом, однако Элиза решительно от этого отказалась.
– Мы останемся с тобой, – спокойно сказала она.
Спорить с ней было бесполезно.
Им казалось, что надо только получше забывать, затворяя за собою двери, что творится там, на улицах, не думать об этом, ведь помочь они никому и ничем не могли, а думая о беде, могли навлечь ее на себя.
Огюст старался не рассказывать жене о том, что каждый день видел на строительстве, и запретил говорить об этом Алексею, который все так же часто его сопровождал, хотя Анна и умоляла его «ради Бога туда не ходить!».
Анна год назад стала женой Алексея. Монферран устроил этот брак, видя, что сам Алеша не решается просить Анниной руки у ее родителей. Упрямец Джованни ни за что не выдал бы свою дочь за православного, но главному архитектору отказать в просьбе не мог…
Однажды Элиза, не выдержав, за вечерним чаем спросила мужа:
– Анри, а если бы сейчас пока строительство закрыть? Ведь прервется поток рабочих, не будет новых больных… Ну сжечь те бараки, в которых люди умирали, построить новые. Кто-то уцелеет, а новые не приедут…
– Лиз, не смеши меня, ради Бога! – вспылил Огюст, отбрасывая газету, которую пытался и не мог читать. – Думаешь, я так глуп и уже этого не говорил в Комиссии? А? Они только руками на меня замахали. Нельзя, нельзя! Строительство и так, видите ли, медленно продвигается! Медленно! Ах, тупорылые чиновные сундуки! Их бы туда… И носа не кажут! Я и во дворец ходил, хотел просить, чтобы хоть нескольких лекарей на это время дали.
– И что?
– И ничего. Государь с семейством в Царском Селе, без них никто ничего не знает. Принял меня министр двора князь Волконский. Набубнил что-то про то, что народ-де докторам не верит, винит их в появлении холеры и доктора народа боятся. А после нахмурил лицо и говорит: «Занимайтесь, мсье, своим делом, вам рабочих дают, ну и будьте благодарны. Без вас хлопот полно!» Ну? Хорошо?
– Бессердечные люди! – прошептала Элиза, отворачиваясь.