Рабочие вслед ему закрестились, будто провожали самого черта. Какой-то пожилой рабочий сбоку подошел к Огюсту и, сняв шапку, низко поклонился:
– Господь воздаст! Заступник!.. Милостивец!
Огюст резко повернулся и зло топнул ногой:
– Я вам покажу заступника! Мерзавцы! Бунтовщики проклятые! Из-за вас черт знает с кем приходится иметь дело и от всякой дряни выговоры выслушивать! Вон отсюда все! Работать живо, чтоб через пять минут ни одной вашей подлой рожи здесь не было!
Как ни странно, на этот раз его вспышка никого не испугала. Рабочие поспешно разошлись, однако, расходясь, посмеивались в бороды и оборачивались на Огюста без прежней настороженной угрюмости.
С этого дня полиция на строительстве не появлялась.
Во всех этих событиях, в тревогах и огорчениях, Огюст чувствовал себя каким-то потерянным. В крохотном теплом мирке квартиры на Большой Морской он находил теперь убежище от своего смятения, от внешних событий, таких необъяснимо грозных и трагически простых, от сомнений, от соблазна все бросить… Любовь и доброта Элизы, молчаливое понимание Алексея, светлые кудряшки и хрустальный смех Луи приводили в некоторое равновесие смятенную душу архитектора.
До половины ночи он проводил теперь над своими книгами, делал выписки, расчеты, изучал все новые и новые труды.
Алексей, долго хранивший молчание о четырнадцатом декабря, однажды, уже в конце февраля, не удержался и спросил:
– Август Августович, ну что, вы не слыхали, как следствие-то? Что с бунтовщиками сделают?
– Пока неизвестно, – ответил Огюст, не отрываясь от чертежной доски, над которой в этот момент наклонился, обводя какую-то деталь чертежа. – Судить будут многих… А тебе что?
Алеша, как тогда, у ворот, недоуменно и потерянно взглянул на хозяина, и тот, на миг приподняв голову, поймал этот взгляд.
– Хочу понять. Что ж я, книг начитался, учен стал, а не понимаю. Чего они хотели?
Огюст выпрямился и ответил, хотя секунду назад не хотел отвечать:
– Они говорили, что хотят свободы, Алексей.
– А возможна ли свобода на земле, где человек связан со своей скотской природой? – тихо спросил слуга.
– По-моему, невозможна, – сказал Монферран, вертя в пальцах карандаш. – Человек всегда сам себя порабощает, притом тем сильнее, чем сильнее его высокий ум стремится к идеалу высшей свободы. Этот идеал недостижим. Достижима, наверное, свобода души, когда есть настоящая вера в Бога. Но вера в Бога – это смирение, оно исключает бунт. Все это их вожди знали. Не могли не знать.
– Тогда чего же они хотели?
– Не знаю! – проговорил Огюст. – Слишком мало знаю Россию, чтобы понять, чего они хотели здесь. Зато хорошо помню, что им подобные натворили во Франции… Не говори со мной об этом, хорошо?
– Хорошо, мсье, – покорно согласился Алексей. – Это меня ваш Вольтер, как бес, искушает.
– Слава Богу, ты не читал еще Руссо, – усмехнулся архитектор. – Вот кто умеет замутить разум!
– Что ж они муть-то для разума навыдумывали? – опять по-русски спросил Алеша.
– Может, сами мучились, пытались понять… А вернее, продали душу за власть над чужими душами. Она слишком соблазнительна. Как соблазнительно право судить и решать за Господа Бога. Вольтер загубил многие тысячи душ, не говоря уж, что тысячи жизней – революция-то во многом и на его совести! А вот поди же, перед смертью опомнился, покаялся, причастился и – спасен! И порхает себе в раю, тогда как загубленные им души горят в адском пламени… О! – Архитектор прервал сам себя и вдруг расхохотался. – О! Видишь, вот и я хочу судить вместо Господа… Чем я лучше Вольтера? Слушай, давай оставим этот разговор, или я испорчу чертеж!
Они оставили этот разговор и более к нему не возвращались.
Что до Элизы, то она совсем не говорила с мужем о восстании. Но когда тринадцатого июля газеты сообщили о казни пятерых зачинщиков бунта, и Алексей, и Элиза, не сговариваясь, он – в православной, она – в католической церкви, заказали заупокойные молебны о грешных душах повешенных.
Когда Монферран вечером того дня вернулся в свою квартиру, жена тихо спросила его:
– Анри, ты там не был? Ты не видел?
– Чего? – не понял он.
– Ну… Казни…
– Я?! – Он так и подскочил. – Ты что, бредишь, Лиз? Ты могла бы прожить десять лет с человеком, который любит такие зрелища?!
Алексей догнал его на пороге кабинета и с затаенным ужасом проговорил:
– Мне рассказывали, кто видел… У троих оборвались веревки, они упали, живые еще… Все ждали, что их помилуют… Как думаете, Август Августович, почему государь их не помиловал?
– Я ответил бы тебе, если бы я был государем! – резко, но почти спокойно ответил архитектор. – Но, на свое и на твое счастье, я не государь. Да упокоит Господь их души! И я прошу больше не говорить со мной об этом.
Больше «об этом» в квартире на Большой Морской никто не заговаривал.
IV
Лето кончилось проливными дождями, и осень наступила холодная, ветреная, мерзкая. Несколько раз реки выходили из берегов, но, слава Богу, наводнение двадцать четвертого года не повторилось, бедствия ограничились самым небольшим уроном, и обошлось без утопленников.
За осенью подобралась и зима, морозная, как никогда прежде, или она только казалась такой Огюсту, у которого было по-прежнему мерзко и неспокойно на душе.
Вести строительство становилось все труднее. Фундамент был наполовину закончен, но укладывать его приходилось с неимоверными усилиями, ибо местами грунт становился то слишком тверд и каменист, то болотист до того, что на него страшно было укладывать гранитные плиты без предварительной просушки. Несколько раз вода появлялась в подвальных галереях, и ее приходилось откачивать.
Комиссия построения осторожничала, проверяла и перепроверяла работу, изрядно портила Монферрану нервы. Но теперь он оставался внешне совершенно спокоен, никогда не срывался, не обижался больше на своих инженеров и мастеров. Он стал прислушиваться к их советам, и они наконец позабыли свою неприязнь, между ними и архитектором исчезла былая натянутость.
В ноябре при проверке общего плана фундамента инженеры вдруг заметили ошибку: согласно плану соединение частей старого и нового фундаментов под стенами и портиками шло «вперевязь», с плотным контактом.
– Так нельзя, – доложил Монферрану инженер Опперман. – Вы же знаете, стены и портики сообразно с их весом дадут разную осадку. Как же можно здесь чередовать кладки?
– Нельзя, – согласился Монферран и с самым спокойным лицом перечеркнул на чертеже профиль, помеченный литерами Е – Г. – Это надо переделать. Займитесь, пожалуйста, этим с господином Карбонье.
В душе же он в этот момент честил себя разиней и недоучкой и с отчаянием думал, что об этом его просчете станет известно в Академии…