Траты оказались солидными, но Монферран теперь не огорчался, надеясь на свой заработок и на свое умение обходиться малым. «Как-нибудь сэкономлю», – думал он.
В чертежной Комитета работало много опытных чертежников, и на молодого француза вначале посматривали удивленно и косо, однако он исполнял свою работу уверенно, со знанием дела, он был талантлив, это заметили все. Вскоре, к радости Огюста, это заметил и сам генерал Бетанкур.
Генерал все чаще вызывал к себе Монферрана, давал ему особо важные работы, порою спрашивал его совета. Инженеру поручали проекты самых различных построек, и он, занимаясь их техническим решением, архитектурную разработку нередко поручал Монферрану.
Впрочем, восторгаться Бетанкур не спешил. Он вообще не умел восторгаться. Его могучий блистательный ум, его тонкая, суровая натура не выносили восторгов. Даже талант он приветствовал лишь сдержанным уважением. Он сам был талантлив и знал это, как знал и цену слишком быстрым взлетам. Он верил только делам, и не одному, а многим.
Но, узнавая Монферрана все больше, председатель Комитета стал ему доверять. Доверять не только в том, что относилось к работе. Порою разговоры их стали касаться тем, далеких от строительства, Бетанкур начал расспрашивать молодого приезжего о прежней его жизни и иногда, как бы невзначай, говорил ему (правда, совсем немного) и о себе. И они, сближаясь, начинали нравиться друг другу.
Уже в декабре, проработав в чертежной немногим более пяти месяцев, Монферран был назначен ее начальником. Теперь он отвечал за все разработки чертежной, сам проверял всю работу чертежников, которым сразу дал больше независимости, увеличив при том и спрос за упущения…
Проходили дни. В свободное время Огюст много бродил по городу, иногда один, иногда вдвоем с Элизой. Незнакомый город все больше волновал и притягивал архитектора.
В первые дни Петербург показался ему слишком безукоризненным, правильным, слишком распланированным, словно человек, в поведении которого было все заранее обусловлено и продумано. В геометрической стройности улиц Огюсту померещилась холодность, а высокое бледное небо, часто нависающее сизыми тучами, темная вода каналов и рек, скудость зелени и обилие гранита делали лицо города суровым и даже, как вначале подумал молодой архитектор, жестким.
Но Петербург был скрытен и сдержан, как истинный аристократ, он не открывался никому сразу и весь, в нем было слишком много неожиданного и неповторимого, и Огюст вскоре понял, что надо вначале суметь понравиться городу, чтобы он захотел в ответ понравиться тебе. И он смотрел и смотрел, читал и читал книгу – летопись Петербурга на таком знакомом ему языке архитектуры и начинал понимать суть его правильности, ибо его создавали не столетия, лепили не прихоти баронов и князей, меняли не выдумки эпох; нет – его создала мысль человека, широким шагом вступившего в новый век, решившегося столкнуть оседающую глыбу прошедших веков, не боясь, что она сметет и раздавит его; и мысль этого человека, могучая и созидательная, создала столицу народа, едва не утратившего себя среди рвущих его на части иноземцев, веками пытавшихся навязать ему свою волю и свои законы…
И вот рука воплощающая, не знающая сомнения, бросила перчатку в лицо надменной Европы. И эта же рука начертала геометрический рисунок улиц столицы-дворца, столицы-крепости. Петербург был рожден из пены морской, чтобы и заслонить Россию от врагов, и с великосветской улыбкой представить ее миру. И в этой новизне, мощи, уверенности и изысканности одновременно, в этом скромном, едва уловимом изяществе город был воистину прекрасен.
Все это молодой французский архитектор скорее почувствовал, чем понял, меряя город шагами, осязая взглядом, любуясь им и чувствуя, что Петербург захватывает его, впитывает в себя, властно, не спрашивая его согласия, делает своим.
Не то ли случилось здесь со всеми его предшественниками, с теми приглашенными или просто приехавшими из разных стран Европы зодчими, которые построили большинство этих зданий, оформили многие улицы и набережные? Как видно, не они творили лицо Петербурга, а сначала он вошел в их душу, он приобщил их, научил видеть мир и себя по-новому, а уже потом вдохновлял и учил строить. Их, которым казалось, что они давно уже умеют это… И не случайно город, более чем наполовину выстроенный по проектам итальянцев, французов, немцев, почти ничем не напоминал Монферрану ни Италию, ни Францию, ни Германию. Этот юный город, которому было ныне чуть больше ста лет, имел свое лицо, свое неповторимое «я».
Во время одной из прогулок Огюст и Элиза оказались на Сенатской площади, которую знали прежде, но как-то особенно не всматривались в нее – обоим она казалась пустой и унылой… Только памятник Петру на гранитной скале был прекрасен. Монферрана он изумлял и тревожил, потому что в этом бронзовом всаднике он узнал свое далекое видение: ту фантастическую фигуру, которая явилась ему, раненому, то ли в бреду, то ли во сне. Была это она или нет – не имело значения, ибо он узнал ее.
Громадную, совершенно неоформленную площадь за всадником украшало или, вернее, портило неуклюжее здание церкви с красивым рисунком стен и с неожиданно куцей колокольней и единственным куполом, торчащим посреди крыши на узком барабане, как крохотная головка на тонкой шее.
– Как некрасиво! – воскликнула Элиза.
– Я знаю, что это такое, – сказал, подумав, Монферран. – Это храм Святого Исаакия Далматского. Мне Вигель о нем рассказывал. Сначала вот здесь, где мы стоим, была церковь Святого Исаакия, которую лет девяносто назад построил итальянец Маттарнови. Ее разрушила гроза – молния ударила в самую колокольню. Церковь разобрали. Потом на этом месте императрица Екатерина Вторая поставила памятник, который создали Фальконе и его ученица Мари Калло. Ну а за ним Екатерина решила поставить новый собор Святого Исаакия и сделать его главным петербургским храмом. Я видел первоначальный проект в гравюрах. Это было великолепное творение великого Ринальди, и, если бы его построили таким, каким он был задуман, ничего лучше и желать нельзя было бы.
– И кто же его так изуродовал? – огорченно глядя на куцую колокольню, спросила Элиза.
– Вообще-то, не кто, а что. Целый поток недоразумений. Такие церкви строятся долго. Ну вот, строили-строили, а за это время Екатерина умерла, воцарился ее сын император Павел, который матушку свою ненавидел, как и все, что она любила, ну и выжил Ринальди из Петербурга. А достроить церковь поручил архитектору Бренна, однако же велел достроить чуть ли не за год, тогда как стояли только одни стены. И мрамора не хватило, и золота для позолоты куполов не дали, ну и остались от Ринальди одни стены, как видишь, красивые, да только что в том толку? Испортили площадь, вот и все.
– Так надо же исправить! – решительно заявила Элиза.
Огюст расхохотался:
– Тебя бы в Комитет по делам строений! Живо бы навела порядок… Нет, Лиз, это гораздо труднее, чем тебе кажется. Так, как строили тогда, теперь не строят, барокко забыто, да и классицизм изменился с тех пор. И церкви стали иные. Ты думаешь, никто не пытался? Первый конкурс на создание нового проекта состоялся семь лет назад. Но император полностью разбирать этот храм не хочет, а на основе старых конструкций ни у кого ничего не получается, что и понятно. Говорят, опять будут конкурсы, да только не знаю, что тут может выйти…