Сент-Ив миновал парадную дверь отеля «Бертассо» на Белгрейв и взбежал на два пролета устланной ковром лестницы к своему номеру. От красных обоев, пестревших «королевскими лилиями», у него волосы едва не встали дыбом. Он презирал нынешнюю моду на вульгарно-яркие интерьеры. Неудивительно, что общество расколото, если некоторые его представители предпочитают жить среди безвкусицы, фальши и уродства.
Собственные рассуждения напомнили Сент-Иву об отце, но они были совершенно рациональны: эмпирический анализ подтвердит сделанные выводы. Человек — продукт того, чем он себя окружает. Не стоит ждать, чтобы из неказистых старых халуп, из хлама фабричной сборки, которым они заставлены, могли произрастать цельные, толковые люди.
Настроение ни к черту — и это можно понять, ведь он день-деньской разыгрывал дурака. Затея с часами скорее всего не сработает, и Сент-Ива попросту изобьют наемные громилы. Ему следовало быть умнее и заручиться помощью капитана, который, давно пора признать, куда лучше него разбирался в жизни.
По своей воле Сент-Ив забрел в публичный дом лишь однажды, еще студентом в Гейдельберге, когда шатался с приятелем в весьма сомнительной части города после бурно проведенного вечера. В тот раз он напрочь утратил дар речи. Так действовала на него выпивка: язык отяжелел, все слова вылетели из головы. Он только глупо ухмылялся, и ухмылка была верно истолкована худой старухой в затейливом платье, которая провела его в комнату, полную накрашенных женщин. «Пышные были девицы», — кратко и с удовлетворением заметил его друг-художник, когда оба возвращались в свою квартиру близ университета. «Да», — согласился Сент-Ив, которому нечего было добавить к этому утверждению.
Похоже, в этом-то все и дело. Заявись он к порогу дома на Уордор-стрит пьяный и распаленный, его бы впустили. Теперь же остается одно — положиться на удачу, выдав себя за часовых дел мастера. Утро вечера мудренее.
Толкнув дверь, Сент-Ив сразу же заметил на маленьком овальном столике у кровати пакет, явно только что доставленный по почте. Сорвав обертку, он извлек оттуда стопку из полутора сотен страниц желтоватой бумаги, исписанных знакомым мелким почерком, и сразу осел на кровать. В руках у него были разрозненные листы из тетрадей Себастьяна Оулсби, утраченные пятнадцать лет назад. Он взглянул на конверт. Отправлено из Лондона. Но кем? Он перелистал всю пачку, страницу за страницей.
Кракен не преувеличивал. Ничуть. Тут говорилось о вивисекции, об оживлении трупов. Это было тщательно задокументированное самим Оулсби нисхождение в безумие — ежедневный отчет, содержавший в частности и то, как за считанные недели до своей гибели исследователь умолял сестру убить его. Эксперименты подстегиваемого своекорыстием Игнасио Нарбондо принимали все более угрожающий характер: когда в конце мая 1861 года для его омерзительных опытов потребовался свежий человеческий мозг, Оулсби на пару с непоименованным сообщником при помощи огромного садового секатора срезали верхушку черепа у нищего, спавшего в парке Сент-Джеймс, и в мешке доставили свой кровавый трофей горбуну.
Оулсби свято верил, что гомункул обладает властью остановить энтропию, обратить вспять процесс распада, — или, во всяком случае, создать видимость этого — и сумел воспользоваться ею ценой утраты собственного здравого рассудка. Впрочем, причины падения остались неясны, Оулсби и сам понимал их лишь отчасти. Сент-Ив все больше убеждался, что распаду подверглась сама душа Оулсби; постепенное погружение ученого в пучину черной магии билось о скорлупу разума, пока та не рассыпалась в прах.
В моменты просветления Оулсби осознавал безмерность раскрывшейся перед ним бездны и предпринимал попытки удержаться на краю: Нелл было поручено убить брата, если тот снова впадет в безумие. Он забрал из «Драгоценных камней Западной Африки» свои вложения в виде огромного изумруда, который должен был унаследовать единственный сын, Джек, и добился от Кибла, чтобы тот изготовил для его надежного хранения ящик, почти идентичный причудливому ящику, где содержался гомункул.
Тетради бредили, несли бессвязный вздор, перескакивали с предмета на предмет. Оулсби все глубже увязал в своем безумии. Там говорилось о втором убийстве, о неприятностях со Скотланд-Ярдом, об уходе преданного Кракена, а в самом конце — о необходимости добыть железу, молодую железу, и о кошмарном путешествии сквозь туманную ночь до Лаймхауса. Избитого Нарбондо бросили в Темзу, и ему пришлось добираться вплавь до противоположного берега. Оулсби молил судьбу, чтобы горбун не выплыл, но та не услышала молитв. Значит, придется предпринять новую попытку, быть может, опоить опиумной настойкой какого-нибудь беспризорника… Записи обрывались за день до смерти Оулсби.
Содрогаясь от отвращения, Сент-Ив швырнул записки Оулсби на столик, будто листы бумаги вдруг обернулись высохшим крысиным костяком, покрытым отвратительной склизкой паршою. В самом конце дневников уже другой, женской рукой были выведены слова: «Ящик я отдала Бердлипу», — и более ничего.
Сент-Ив был поражен: ящик достался Бердлипу! Но который ящик? С изумрудом? Который из двух, с изумрудом или с гомункулом, поднялся в воздух на аэростате Бердлипа? И кто, кроме него самого, мог знать о местонахождении ящика? Разумеется, Нарбондо намеревался вернуть его себе… Это стоило обдумать. Горбун готов убивать налево и направо, лишь бы узнать, где спрятан ящик. Но как с этим связано топтание Нарбондо во мраке Джермин-стрит напротив лавки капитана? Никак не связано? Быть того не может… Сент-Ив потер лоб костяшками пальцев. Назревали странные события — это ясно. Сколь бы ни казались притягательны тайны снижения дирижабля Бердлипа и возможностей его внеземного пассажира, вдвое сильнее Сент-Ив стремился отыскать инопланетный космический аппарат. Потерпев неудачу, он немедленно вернулся бы в Харрогейт, чтобы снабдить собственный космический корабль оксигенатором, над которым все еще трудился Кибл. Всему свое время, в конце концов. Вот уже пятнадцать лет Бердлип заботился о себе и, по всей видимости, об одном из ящиков. Можно и дальше доверять ему. Но загадка этого полета все равно оставалась чертовски увлекательной…
Сент-Ив набил трубку табаком, поднес к ней спичку и запыхтел; восходящие клубы дыма, ударяясь в низкий потолок, оседали в его гостиничном номере зыбкими слоями тумана.
«А вот кому гороху?!» — выкрикивал Билл Кракен, шествуя от Хеймаркет к Ориндж-стрит. Близилась полночь, Хеймаркет и Риджент-стрит запрудила пестрая толпа праздных гуляк, представленных большей частью проститутками под ручку с только что встреченными джентльменами, выходившими из доходных залов «Аргайл Румз» и мюзик-холла «Альгамбра». Погода стояла на диво теплая. Похожий на пассат ветерок задувал уже три дня, и в воздухе прямо-таки ощущалось благоухание тропической ночи. Россыпи звезд сияли в вышине, и воздействие тепла, ночного неба, приближения лета, казалось, наполнило город духом беззаботного веселья.
Кракен и сам основательно им проникся. Энергия била ключом, и он до самого рассвета просидел у лампы, читая рассуждения о метафизике в двухпенсовом экземпляре «Сообщений о лондонских философах» Эшблесса, купленном в переулке у площади Сэвен-Дайлз. Населявшие корешок клопы обратили в пыль большую часть сафьянового переплета, но, к счастью, не пожрали самих философов. Томик и теперь лежал во внутреннем кармане пальто Кракена. Трудно сказать, сколько часов ему предстоит провести в праздном ожидании, прежде чем владелец вновь сосредоточит на нем свое внимание.