— Вы напугали меня, — сказала я, стараясь перевести дух. Он был еще молод: не мальчик, но и не совсем мужчина.
Он произнес что-то на непонятном языке.
— Не понимаю, — ответила я, слегка запинаясь. — Я мадам Бонапарт. Мне нужно поговорить с мужем. Генерал здесь? — Я старалась говорить медленно и просто, чтобы он мог меня понять, но держалась от него на расстоянии — на всякий случай.
— Бонапарт! — Он сжал рукоять ятагана.
Имя Бонапарт он знал, во всяком случае.
— Я, — указала я себе на грудь, — жена Бонапарта. — Я остановилась, ожидая его реакции, потом добавила: — Иди! — и махнула свободной рукой.
С облегчением я убедилась, что он меня понял и, повинуясь, проскользнул мимо меня по лестнице. Я подошла к двери кабинета и постучала.
— Бонапарт! — Я повернула ручку, пробуя открыть дверь. — Это я, Жозефина.
Дверь была заперта.
— Пожалуйста, откройте!
Снова и снова я стучала и звала. Потом прижала ухо к двери. Подергала ручку, повернула ее, погремела ею.
— Бонапарт! — позвала я громче. — Я знаю: вы там. Прошу вас!
Ответом мне было молчание.
В коридоре стоял жуткий холод. Мысли беспорядочно теснились в голове, рассуждать здраво мешали усталость и дурные предчувствия. Не понимая, что происходит, я принялась стучать по двери ладонью:
— Бонапарт, впустите меня! Я все объясню! Это не то, что вы думаете. — Я прижалась к двери лбом. — Я люблю вас, — прошептала я так тихо, что он все равно не услышал бы.
Затем я снова стала стучать в дверь — яростно, гораздо яростнее, чем намеревалась.
— Я люблю вас! — выкрикнула я и зарыдала. Бессердечная скотина!
Через некоторое время мне на помощь пришли дети. Гортензия казалась обезумевшей. Эжен стоял у нее за спиной с гримасой боли на лице, уголок глаза по-прежнему дергается. Я почувствовала себя униженной. Очнувшись, натянула на плечи шаль. Почему тут так холодно? Какое сейчас время года?
Гортензия нагнулась ко мне и убрала локон с моего лба, будто это я ребенок, а она — моя мать. При свете единственной оплывающей свечи дочь казалась бесплотной.
— Мама, не плачь, пожалуйста, — протянула она мне носовой платок.
От этих слов слезы стали еще горше.
— Он не откроет!
— Мы знаем, — сказал Эжен.
— Должен же быть где-то ключ, — сообразила я. — Или топор?
— Мам, — неловко позвал Эжен, — ты ведь не можешь просто…
— Ключа нет, — прошептала с первого этажа Мими. — Я уже поискала. Ключ у него.
— Должно быть, это похоже на осаду, — сказала я. Боль вновь исказила лицо моего сына.
— Эжен, может быть, ты скажешь что-нибудь генералу? — заговорщицким тоном предложила Гортензия.
— Ты должна знать кое-что, Гортензия. — Обращаясь к ней, я смотрела на сына. — Бонапарт считает, что я была…
— Все-все, мам!
Гортензия понимала меня как женщина женщину.
— Не сдавайся, мама, — прошептал Эжен.
В глазах у меня стояли слезы. Чем я заслужила таких замечательных детей? Мне казалось, что я их опозорила.
Эжен помог мне подняться на ноги. Я прижалась лбом к двери и позвала мужа:
— Бонапарт, пожалуйста! Послушайте меня!
Сколько может выдержать мужчина в такой ситуации? Теперь я знаю: очень долго. Во всяком случае, Бонапарт.
Когда наконец он поднял задвижку, я увидела перед собой невероятно хрупкого человека. Он замотал себе голову серой фланелью на манер тюрбана. Подобно Эжену, Бонапарт сильно загорел. Хоть его лицо и скрывалось в тени, я сразу поняла, что он тоже плакал.
Мы втроем — я и дети — застыли в изумлении, а потом всех как прорвало. Смириться с этой запертой дверью мы смогли лишь после нескольких часов общего плача, уговоров, молитв и проклятий.
Не помню, как ушли дети; скорее, вспоминается ощущение тишины, на фоне которой вдруг пришло осознание того, что мы с Бонапартом остались наедине. В последние дни я много говорила сама с собой, репетируя нашу встречу, воображая, что скажу. Но теперь любые слова казались неуместными.
— В коридоре холодно, — заметила я наконец.
Я прошла за ним в кабинет и села в кожаное кресло у камина. В комнате пахло корицей и имбирем, на столе лежала открытая табакерка, украшенная египетским орнаментом. Единственный фонарь горел на письменном столе, заваленном бумагами, рапортами, книгами и картами.
Бонапарт закрыл дверь. «Не столько для того, — подумала я, — чтобы нас не было слышно, а просто чтобы не выпускать тепло».
— Итак. Разве вы не собирались поговорить? — спросил он, протягивая к огню руки.
На полотняную рубашку муж надел несколько камзолов, а на них — тяжелый шерстяной сюртук. В такой одежде он казался худым. Погрев руки, Бонапарт сел в кресло, опираясь на один подлокотник с видом снисходительного монарха.
— Вы стенали, чтобы вас впустили, а теперь, когда дверь открылась, вам нечего сказать?
Я смотрела на него во все глаза, борясь с закипавшим гневом.
— Это вы ничего не говорите.
— Я говорю.
— Но без правды, Бонапарт. Без сердца.
— У вас хватает наглости говорить мне о сердце?
Тут я сорвалась:
— Вы утверждаете, что любите меня, и тем не менее готовы развестись со мной из-за каких-то солдатских сплетен! Это вы должны объясниться, Бонапарт, а не я.
— Вы смеете намекать, что невиновны, что вы не… — Он со всей силы ударил кулаком по подлокотнику кресла.
Я набрала воздуха и, насколько могла, задержала дыхание, чтобы немного успокоиться и продолжить:
— Как насчет вашей любовницы, Бонапарт? Этой вашей Клеопатры, как прозвали ее в армии? Говорят, вы обещали на ней жениться, если она от вас забеременеет?
Я говорила, часто моргая и стараясь не хлюпать носом.
— Откуда вам это известно?
— Ваши братья и сестры постарались.
Бонапарт откинулся на спинку кресла. Такого ответа он не ожидал.
— Им так хочется уничтожить меня, что их не заботит даже ваша собственная репутация!
«Осторожно! — напомнила я себе. — Одно неудачное слово — и примирение станет невозможным».
Свет фонаря мерцал у него в глазах. Я поняла, что нашла больное место.
— Я люблю вас, Бонапарт, — еле слышно проговорила я, сознавая, что это — правда. Я действительно люблю этого человека, его сильную, беспокойную, мятущуюся душу. Почему — не могу объяснить. — Мне не хватало вас, — продолжала я и, встретив его взгляд, не отвела глаз.