Эрна приподнимается на локте:
– При чем тут евреи?
– Из-за них нам приходится наращивать военную мощь. Мысль, конечно, вздорная, – вздыхаю я, – просто папе необходимо сейчас выплеснуть на кого-то свой гнев.
Я не добавляю, что от его разглагольствований меня тошнит. Молчу о том, что, когда я вижу маму, вялую и безвольную, точно тряпка, мне хочется наорать на нее и хорошенько встряхнуть. И главное, я молчу о том, что не понимаю, как мы теперь будем жить.
12 октября 1938 года
Чем больше в доме людей, тем сильнее мое одиночество. Чем больше родни, тем заметнее отсутствие Карла. Он был душой любой компании. Когда брат входил в комнату, там сразу словно вспыхивал свет. Теперь все шепчутся и крадутся, будто улыбка или громкий голос могут оскорбить того, кого нет с нами. И это сводит меня с ума. Я вспоминаю, как все было раньше, когда мы были детьми. Когда мы трое – Вальтер, Карл и я – играли и беззаботно веселились вместе. Еще до того, как узнали, что на свете есть смерть, и боль, и запретная любовь. Если бы мы могли туда вернуться.
Я захлопываю дневник и возвращаю его на обычное место. Время за полдень, и мама с папой прилегли отдохнуть. Дни проходят в тяжелой суете: непрошеные визитеры, подготовка к похоронам. Неудивительно, что все устали. Родственники съехались ото всюду, живут у нас. Дом полон людей, как на Рождество, только веселья нет. В школе сейчас осенние каникулы, но родители уже предупредили директора о том, что я не буду приходить на занятия еще неделю.
Выхожу из комнаты и шлепаю по притихшим коридорам в кухню, где Берта фарширует цыпленка на ужин.
– Милая фройляйн Хетти, – говорит она, – эти два дня я вас почти не вижу. Как вы, справляетесь?
– С т рудом.
– Садитесь-ка, поешьте. Я напекла печенья, и яблочный пирог тоже есть. Вам надо кушать. А то не будет сил. – И она прищелкивает языком. – Жуткое дело.
Помыв руки, Берта ставит на стол большой пирог и отрезает нам обеим по кусочку. Потом тяжело опускается на стул и вздыхает:
– Я, конечно, не жалуюсь, но в доме сейчас столько народу… Мы с Ингрид прямо с ног сбились.
– После похорон все уедут, – отвечаю я и отламываю маленький кусочек. Пирог сладкий и почти пряный. – И в доме снова настанет мертвая тишина.
– До чего жалко, такой молодой – и ни за что погиб, – качает головой Берта. – И ведь он не последний, сколько еще таких смертей будет. Уж казалось бы, та война дала нам такой урок. А мы опять за старое – посылаем своих парней в Испанию и бог знает куда еще. – И она снова цокает.
– А ты, Берта, кого-нибудь потеряла в ту войну?
– А то нет! – фыркает она. – Двух братьев и нареченного.
– Ох, прости. Я не знала.
– Да ничего. Откуда вам знать? Я ведь говорю об этом только потому, что догадываюсь, каково вам сейчас.
– Ты сказала, что потеряла нареченного.
– Да. Я была чуть постарше вас, когда мы обручились с ним, в тысяча девятьсот пятнадцатом. Ему был двадцать один год, он был сын фермера. Добряк такой, а глаза… озорные. Ты вряд ли поверишь, но я в те годы тоже ничего была, хорошенькая. – Берта улыбается своим воспоминаниям. – Он не вернулся. Пропал без вести, погиб, так нам сказали. Но я все надеялась, ждала – вдруг в один прекрасный день он войдет в мою дверь. Пусть даже глухой или слепой, безрукий или безногий. Да хоть все сразу. Лишь бы вернулся.
Я кладу руку поверх ладони Берты, стискиваю ей пальцы. Она отвечает мне печальной улыбкой:
– Ох, давно это все было. Одним словом, не вернулся он, сгинул на войне, и мои братья тоже.
– А ты никого больше не встретила?
– Нет. – Берта качает головой и вздыхает. – После войны мужчин в нашей деревне осталось совсем мало, на всех девушек не хватало. Столько молодых погибли. Да я не особо-то и хотела, все по жениху убивалась. Так что, когда родители предложили мне пойти в услужение, я не отказалась. Сначала работала в Галле, потом хозяева перебрались в Лейпциг, и я с ними.
– А где они поселились? – спрашиваю я из вежливости и проглатываю еще кусочек пирога, но он камнем ложится в желудок.
– Здесь, – спокойно отвечает Берта. – Я служила у той семьи, которая жила в этом доме до вас.
– У Дрюкеров? – удивленно переспрашиваю я. – Ты работала у евреев, которые раньше жили здесь? – (Берта кивает седой головой и опускает глаза.) – Я этого не знала.
– Нет, не знали, – соглашается она, все так же спокойно. – Я ведь не рассказывала.
– Но… то есть как… я хочу сказать… – Озираюсь, я хочу убедиться, что нас никто не слышит, и только тогда продолжаю: – Какие они были?
– На них я работала долго, много лет. – Берта мешкает.
Мы смотрим друг на друга, прикидываем, что можно рассказать, а о чем лучше промолчать.
– Знаешь, – наконец решаюсь я, – я кое-что слышала. О том, как мой отец заполучил этот дом. Но о тех, кто тут жил до нас, не знаю ничего. Как мне судить, кто прав, а кто виноват?
– Страшное было дело, – шепотом отвечает мне Берта. – Так-то они были добрые люди, а что до политики, кто их разберет. Я-то в политику не лезу. Чем от нее дальше, тем надежнее. То же и Ингрид говорю, да все без толку. Она у нас девица мудреная, станет она слушать старуху вроде меня. У нее одна новая Германия в голове, она считает, что молодые сейчас командуют парадом. А раз она сама молодая, значит у нее все права, что бы она под ними ни понимала. Любит посплетничать и совать нос в книжки… которые ей не принадлежат. – Она смотрит на меня. – Вы вот не такая, фройляйн Герта. Вы горой стоите за тех, кто вам дорог. Всегда такой были, с самого детства, всегда защищали тех, кому больше всех доставалось. Даже если они… Ну, в общем, даже если они вам не компания. Наверное, потому вы и смелая такая, не то что все мы. Но смелость в наше время – опасная штука.
– Что ты такое говоришь, Берта? Неужели Ингрид что-то обо мне напела? – Мое сердце бьется вдвое чаще обычного.
Берта шмыгает носом, промокает его платком, вытирает губы и кладет платок в карман. На ее тарелке не осталось ни крошки.
– Она говорит, что знает: у вас есть ухажер и дело между вами серьезное. Но кто он и с чего она это взяла, молчит. Твердит только, что видела однажды доказательство, что-то невероятное. Да уж я догадалась, кто он может быть. Кроме меня да Карла, она никому пока ничего не рассказала, но, если ей заблагорассудится, она доставит вам кучу неприятностей. Уж я говорю ей, говорю, чтобы она и думать об этом забыла, но меня она не слышит. Я для нее не авторитет. Так что будьте осторожны, фройляйн, я вас предупредила.
Ингрид видела нас вместе тогда, в «Саламандере», но тут ее слово против моего, и еще неизвестно, кому из нас скорее поверят. Она это понимает. Значит, должно быть что-то еще. Что-то серьезное. Но что же? Мои мысли мечутся, я судорожно соображаю, что бы это могло быть. Записки, которыми мы обменивались с Леной? Томас? Место, где она могла нас видеть? А может, испорченный портрет фюрера? Она не могла не заметить, что он исчез со стены. Может быть, даже нашла обломки за гардеробом. Надо сказать папе, что портрет упал и разбился, пусть купит мне новый. Вдруг у меня замирает сердце. Дневник. Что, если она нашла дневник? Представляя, как ее пальцы касаются его страниц, глаза бегут по строчкам, вчитываясь в мои сокровенные тайны, я едва не визжу от злости.