Число отснятых кадров перевалило за тридцать. К этому времени солнце окончательно скрылось за парижскими крышами. Когда погасли последние золотистые лучи, Уилла опустила аппарат.
– Вот и все, – сказала она. – Позирование закончено.
– Слава Богу! – обрадовался Оскар и встал, разминая затекшее тело.
– Думаю, я сделала неплохие снимки. У вас удивительное лицо. Чувственное, эмоциональное. Настоящая мечта фотографа.
– Тогда будем надеяться, что моя смазливая мордашка соберет несколько залов, – с улыбкой ответил Оскар. – Бог знает, что мой агент в этом не силен.
– Отдохните на диване, – предложила Уилла. – Я вас ненадолго покину.
– Меньше всего меня тянет снова садиться, – ответил Оскар, подходя к стене с обилием черно-белых фотографий. – Уж лучше я полюбуюсь на ваши снимки. Мне захотелось их рассмотреть с первых же минут, как я попал в ваше ателье.
Ателье находилось на Монпарнасе на левом берегу Сены и ранее принадлежало модистке. Уилла перебралась сюда две недели назад, съехав с прежней квартиры близ реки. Чтобы попасть в ателье, требовалось пешком подняться на верхний этаж грязного обшарпанного дома, но помещение было просторнее ее прежней квартиры и стоило довольно дешево.
– Развлекайтесь, – сказала Оскару Уилла.
Она отнесла фотоаппарат в проявочную, устроенную возле единственной раковины с холодной водой. Стенками служили развешанные одеяла. Аппарат Уилла поставила на столик раковины. Проявлением пленки можно будет заняться потом, когда Оскар уйдет. Рядом с раковиной лежали шприц, резиновая трубка, служившая ей жгутом, и стоял пузырек с морфием. Этим она тоже займется позже, когда проводит Оскара, проявит пленку и вернется после ночного шатания по кафе с подругой Джози. Когда уже не нужно будет ничего делать и никуда идти, когда она останется наедине со своими призраками и горем.
Морфий она получила от врача, едва приехав в Париж. Сказала, что так ей легче снимать боль в увечной ноге. Она солгала. Нога ее почти не беспокоила, зато хватало других причин. В Европе настал мир, но только не для Уиллы. Для ее души мира не было и не будет.
Уилла взяла с полки полупустую бутылку вина, вытащила пробку и наполнила два бокала.
– Отпразднуем, – сказала она, выходя из проявочной. – Вы замечательно позировали. Спасибо.
Оскар будто не слышал ее. Он бродил по ателье, вглядываясь в фотографии на стене. Уилла подошла к нему, протянула бокал.
– Кстати, пару дней назад я была на вашем концерте в Опере. Мне понравилось. А над чем вы работаете сейчас?
– Над новой симфонией. Ищу новый музыкальный язык для нового мира, – рассеянно ответил он.
– И это все? – пошутила Уилла, поднося бокал к губам.
– Наверное, я объясняю как последний болван, – засмеялся он, поворачиваясь к ней. – Простите, отвлекся. Да и как тут не отвлечься? Это что-то запредельное.
Он указал на снимок обнаженной женщины, выдержанный в серебристых тонах.
Уилла взглянула на хорошо знакомую фотографию. Это был автопортрет. Снимок она сделала недели две назад и вместе с еще несколькими выставила в местной галерее. Фото вызвало сенсацию. Уилла назвала снимок «Одалиска». Она запечатлела себя сидящей на кровати, без протеза, совершенно голой, демонстрируя свое исхудавшее, покрытое шрамами тело. Уилла не стала стыдливо отворачиваться от камеры. Наоборот, она дерзко, вызывающе смотрела прямо в объектив. Обозреватели консервативных парижских газет называли снимок «шокирующе бесстыдным» и «подрывным». Но более прогрессивно мыслящие критики находили его «блистательно символичным» и «душераздирающе откровенным», а Уиллу именовали «современной, покалеченной войной одалиской, вполне отвечающей состоянию нашего современного, истерзанного войной мира».
– Вы не боялись сниматься целиком обнаженной и такой пронзительно уязвимой? – спросил у нее Оскар.
– Нет, не боялась, – ответила Уилла. – Чего еще мне бояться? Мое тело покрыто шрамами. Покалечено. Я что-то в себе утратила. А разве все мы не утратили что-то за эти четыре года?
– Да, – печально улыбнулся Оскар. – Мы все что-то утратили.
Он продолжал переходить от снимка к снимку. Некоторые были вставлены в рамки, другие просто пришпилены к стене. Остальные свисали на бельевых прищепках с веревки, протянутой во всю длину помещения.
– Ничего подобного я еще не видел, – тихо признался музыкант.
– Не только вы. Многие. Думаю, в этом-то и главный смысл моих работ.
Уилла не снимала умильных детишек, аллеи парков и благопристойных парижских буржуа на воскресной прогулке. С ее фотографий смотрели лица проституток и сутенеров, безруких и безногих солдат, просящих подаяние на улицах. Героями ее снимков становились пьяный мужчина, валяющийся в канаве, и тощая замызганная девчонка, поющая возле дверей ресторана в надежде получить несколько жалких монет. Многие фотографии Уиллы были уродливыми, жестокими, бьющими по нервам и предельно вызывающими.
Они показывали души изнуренных войной людей наравне с ее собственной, ибо на этих снимках Уилла выворачивала наизнанку и себя, выплескивая свои чувства, страсти и печаль. Искусство фотографии было ее единственным утешением, единственным способом выразить невыразимое: печаль и гнев, испытываемые ею после затяжной, полной ужасов войны, в которой она выжила, ничуть не радуясь этому.
– Такое обилие снимков, – тихо произнес Оскар. – Должно быть, вы и спать не ложитесь.
– Бывает, и не ложусь, если получается, – ответила Уилла. – А вот сейчас я присяду, даже если вы и не настроены сидеть, – добавила она, плюхаясь на протертый и обшарпанный кожаный диван.
Оскар устроился в таком же обшарпанном старом кресле. Уилла вновь наполнила бокалы.
– Что произошло с вами? Я имею в виду во время войны, – спросил он, внимательно глядя на нее.
– Странствовала с Лоуренсом по пустыне. Фотографировала его самого и его солдат.
– Звучит интригующе.
– Так оно и было.
– А что еще случилось? Ведь наверняка было что-то еще. Эти фотографии… – Оскар замолчал, только сейчас заметив другие снимки, разбросанные на столе, разделявшем его и Уиллу. – Скорее всего, вы испытали какое-то глубокое потрясение. Только оно помогает вам так легко понимать чужую боль.
Уилла печально улыбнулась. Она смотрела не на гостя, а в полупустой бокал.
– Я потеряла человека, которого любила больше всех на свете. Он был капитаном военного корабля. Его корабль затонул в Средиземном море.
– Мне больно это слышать, – признался взволнованный Оскар.
– А мне больно это сознавать, – прошептала Уилла.
Ей вспомнился день, когда она узнала о гибели Шейми. Она находилась в лагере Лоуренса, оправляясь после холеры. Она полулежала в постели и ела какой-то суп, когда в палатку вдруг вбежала Фатима и взволнованно затараторила: