Ханна качает головой, словно ей жаль Дэниэла.
Социальный комик, – говорит она.
Она смеется, словно он сказал что-то наивное.
Чаплин – на века, – говорит она по-английски. – Макс Линдер – из тех приятных вещиц, которых хватает максимум на год. Поживем – увидим, мой летний братец.
В последнее время она повадилась так его называть, словно он вообще-то ей не брат. Словно он – брат лишь на одно время года.
Он напускает очень надменный вид.
Поживем – увидим, – говорит он.
Увидим мы это или нет, – говорит она, – но, пожалуй, бродяга переживет франта, причем на тысячи лет.
Как-то утром в конце лета, еще погожего и теплого днем, но уже холодного ночью, ладно, в конце сентября Дэниэл сидит на солнце за «Домом сказок» и разворачивает листы бумаги.
Их три.
Он берет два и придерживает их на коленях, чтобы не сдул ветерок, а третий снова сворачивает и засовывает обратно во внутренний карман.
Молодой охранник с ярко-рыжими волосами (Дэниэл называет его ирландцем, тот называет Дэниэла англичанином) одолжил ему кусок карандаша приличного размера.
У Дэниэла есть кухонный фруктовый нож, для заточки.
«Дорогой малыш Ханнс…»
пишет он вверху первой страницы очень мелко, как можно мельче, но при этом разборчиво. Ханнсом он называет Ханну, когда она твердо намерена сделать то, что ей нравится, не важно, позволит ей общество или нет
«…как оно где ты мой вундер-фигел?»
это ей понравится, вундер-фигел вместо вандерфогель, «перелетная птица», или она сочтет это просто ребячеством?
почерк у него ужасный
«Почерк у меня ужасный, прошу прощения, я отвык писать, теперь руками мало слов вывожу…»
вычеркнуть все от «теперь» до «вывожу»
«Но я постараюсь это исправить, и покажу, и ты увидишь по ходу этого письма. Которое пишется с улыбкой и смехом, приветствуя тебя: как ты? Ты уже проходишь боевую практику? У отца…»
настроение сносное
он слаб
ужасный сосед по комнате, а комната очень маленькая
«…настроение сносное, иногда он бывает даже оптимистом…»
да
«Если б он знал, что я тебе пишу, то передал бы привет. Один хороший момент у нашего пребывания здесь все-таки есть: в Брайтоне у отца отобрали ядовитую жидкость, так что бабочки острова Мэн могут свободно порхать себе по обе стороны проволоки, точно души летних минут, как их называет поэт-лауреат
[35]. Вот, я запомнил этот поэтический образ, чтобы тебе рассказать, ты поражена?»
он мысленно видит ее почерк, умный, плавный, резкий, наклонный, точь-в-точь как она наклоняется над рулем велосипеда, словно от этого он будет катиться быстрее
«…и вот я здесь, тоскую по дому, не просто стою посреди изумленной иностранной кукурузы, нет, это я сам – изумленная иностранная кукуруза, еще и очень кургузая, да, спасибо…»
ей понравится поэзия и все такое, она это оценит
«…обреченный! Как сказал бы Джон Китс, и, звоня для себя самого, словно поэтический колокол, я подыскиваю сюжет помелодичнее, но то, где мы находимся, и то, что у меня есть, должно будет…»
нет. Зачеркнуть «обреченный» и «звоня». Зачеркнуть все, начиная с «я сам» и заканчивая «должно будет»
«Твой брат может с радостью сообщить тебе, что здесь, на этом острове Мужчин вза-Мэн острова Мужчины, у него есть друзья, я в самом деле завел себе настоящего приятеля, веселого малого, мы корешимся, и так утешительно водить брудершафт в этом странном Цвангсгемайншафте»
[36].
ей это понравится, отлично,
но он не расскажет ей
(и никому)
о том, что Сириль теперь точно знает, как его брать и держать, пока он не кончит, и теперь он делает это для Дэниэла, а Дэниэл для него почти каждый день. Теперь он может мысленно ее представить. Если б она увидела, то поняла бы. Она бы не одобрила. Он знает, что она бы долго смеялась, выворачиваясь от смеха наизнанку, над слухом о том, что лагерное начальство теперь приправляет кашу бромидом, чтобы подавлять их влечения, главным итогом чего явилось то, что большинство перестало есть кашу, а побочным итогом – то, что у Курта теперь еще больше материала
«…здесь кажется, Ханнс, что ты очень далеко, и все мы в постоянном ожидании…»
все это зачеркнуть
«…хоть здесь и кажется, Ханнс, что ты очень далеко, я нахожусь среди таких художников и умников, что уверен, ты бы одобрила, и сказала: «Да ты везунчик, Дани», в самом деле, я бы даже сказал, если бы ты сама очутилась здесь, то попала бы в свою стихию. Если бы этой стихией не была тюрьма…»
вымарать последнее предложение
вспомнить, как она написала ему, после того как умерла их мать, о том, что люди, остающиеся на земле после того, как кто-нибудь умрет, вероятно, становятся обитателями Острова Скорби и обязательно должны носить с собой надувной спасательный жилет, чтобы можно было уплыть, если погода испортится и нельзя будет добраться до лодки.
Она такая умная. Она всегда говорила, всегда умела выразить невыразимое. Он лишь жалкий суррогат, особенно как автор писем.
Но он продолжит, чего бояться-то, он зачеркивает
«…теперь мы гораздо меньше боимся нападения, чем раньше…»
как только он это напишет
он не упомянет о том, как екает в животе, о ярмарочных качелях надежды/отчаяния, ничего не скажет о скуке, сестра лишь посмеялась бы над ним, он даже не напишет красивую строчку, которую сам придумал и так ею гордился
«…здесь за проволокой мы прошли через яркую распахнутую дверь лета…»
хоть это и кажется ему красивой последовательностью слов. Он не упомянет, как легко они с отцом могли очутиться на корабле, плывущем в Канаду или Австралию, просто случайно оказавшись в той или иной комнате, когда проводился отбор, и не напишет о судне, которое было торпедировано, или о том, каким огненно-красным было небо над Ливерпулем, даже на таком большом расстоянии
[37]. Не расскажет о том, что время больше нельзя признать временем, что порой он не может заставить себя есть, а порой замечает, что ходит так же, как ходил дядя Эрнст, когда был пьян.