Бог с ним, – говорит Дэниэл. – Ты случайно не видела здесь где-нибудь пестрой металлической штучки?
Металлической штучки? – говорит соседская дочь.
С изображением пловчихи, – говорит он. – Она вот так держит у головы бокал.
Дэниэл поднимает руку сбоку над головой и подносит к уху пустую чайную чашку. Залихватски. Соседская дочь смеется.
Нет, – говорит она. – Точно не видела. А что это?
За все те годы, что мы знакомы, – говорит он, – ты когда-нибудь видела где-нибудь на мне или в моем доме плоскую металлическую штучку – значок с изображением девочки, девочки-пловчихи?
Если и видела, то не помню, – говорит соседская дочь.
Маленькая штучка, – говорит Дэниэл. – Бог с ней. Кто-то теряет…
Он ждет, пока соседская дочь снова углубится в свою книгу.
Затем украдкой проверяет пол вокруг ног, ощупывает тапочками – нет ли под ними чего-нибудь.
Как-то чудесным летним утром в столовой к Дэниэлу подходит мужчина. Этого самого мужчину Дэниэл видел по прибытии в порт Дугласа, этот самый мужчина шагал впереди него во время перехода, этот самый мужчина крикнул сержанту о том, что мужчина перед ним слишком стар и не может идти быстрее.
Он представляется: мистер Ульман. Фред.
В нем есть что-то очень официальное, чинное. У Дэниэла даже язык не поворачивается назвать его Фредом.
Мистер Ульман говорит, он слышал, что молодой мистер Глюк – носитель английского языка, а также понимает по-немецки.
Родился здесь, – говорит Дэниэл, – потом укатил, до шести лет говорил только по-немецки. После этого – только по-английски. Моему немецкому «я» – всего-навсего шесть лет.
Я интересуюсь переводами, – говорит мужчина, – и тем, как все они неожиданно проговаривают разные вещи, пытаясь сказать одно и то же. Мне хочется думать, что благодаря своим двуязычным навыкам вы представляете интересный случай. Я собираю различные версии вот этой небольшой строфы.
Он дает ему четверостишие на немецком, написанное от руки на клочке очень красивой толстой бумаги – такой бумага была раньше.
Моя бабушка любила его повторять, – говорит мистер Ульман. – Я хотел бы услышать его на вашем английском.
Дэниэл читает.
Он берет маленький огрызок карандаша, оставленный для бухгалтерских счетов, подтачивает его ножом. Пишет на листе туалетной бумаги. Что-то зачеркивает.
Переписывает все целиком и зачеркивает черновик.
Пришлось изменить схему рифмовки, и я допустил непростительную грамматическую вольность, – говорит он. – Первый блин.
Мистер Ульман читает:
Не читайте кадиш,
Не служите месс,
Пусть царит молчанье в день,
Когда я исчез.
Для начала хорошо! – говорит мистер Ульман.
Вид у него довольный.
Вряд ли бы Гейне с вами согласился, – говорит Дэниэл.
Да вы еще и Гейне узнали, – говорит мистер Ульман. – Несмотря на все свое английское образование.
У меня сестра – немка, – говорит Дэниэл. – Так что вы думаете? Вам это пригодится?
Мне нравится, – говорит мистер Ульман. – Очень нравится. Отлично. Спасибо вам.
Возможно, взамен, мистер Ульман, – говорит Дэниэл, – вы одолжите мне три листа такой же бумаги, как та, на которой написан ваш Гейне? Я говорю «одолжите» и обещаю, что верну вам три таких же листа или даже лучше, как только они у меня появятся. После войны. Я не забуду.
Мистер Ульман распахивает от удивления глаза.
Дэниэл кладет на стойку тюбик зубной пасты. (Зубная паста, как и шоколад, – ценная вещь.)
А это вам подарок, – говорит он. – Ладно?
Мистер Ульман старый, минимум сорок. Он один из художников, подписавших письмо, которое они собираются отправить журналистам. Копия передается по лагерю. «СЭР, мы, нижеподписавшиеся художники, живописцы и скульпторы, в настоящее время интернированные в лагере Хатчинсон, Дуглас, О.М., хотели бы срочно обратиться ко всем британским коллегам и друзьям. Как всем прекрасно известно, мы покинули свои жилища и страны, поскольку мы сами, а также наша работа подвергались там огромной опасности. Мы приехали в Англию, поскольку верили, что здесь…»
Продолжается письмо так:
«…последняя надежда Демократии в Европе неопределенный период времени что-либо создать величайшую пользу этой стране миссия Искусства. Искусство не может существовать за колючей некоторыми газетами напряжение, в котором мы живем тесное сосуществование с тысячами людей никаких новостей неделями «Чистая бумага» заменяет разнообразные забыты…»
и заканчивается так:
«…и вернуть нам – всем беженцам от нацистского ига – единственное, без чего ни один художник не может жить и работать: СВОБОДУ».
Жена мистера Ульмана, рассказывает мистер Ульман Дэниэлу, родила через несколько дней после его ареста первенца – дочку, которой он еще не видел.
Дэниэл вспоминает это письмо художников.
Еще увидите, – говорит он.
Мистер Ульман грустно улыбается вместо благодарности. Он говорит, что был юристом. Рассказывает Дэниэлу, что, приобретя квалификацию и придя утром на работу, сел в своей конторе, но где-то в здании суда так шумели молотками и пилами, что он не мог сосредоточиться. Он спустился и вышел во двор – посмотреть, что происходит.
Несколько рабочих возводили эшафот.
Нет, это была гильотина.
Мистер Ульман вовремя выбрался, приехал во Францию, стал живописцем, приехал в Испанию, встретил молодую англичанку, которая там путешествовала, дочь сэра Генри Крофта, девушку, преподававшую своим младшим братьям и сестрам – о, кощунство! – Карла Маркса. Затем она совершила немыслимое – вышла замуж за еврейского беженца без гроша за душой. В полицейском участке положила ему в карман пиджака чернила и упаковку угля. А в его чемодан упаковала блок этой хорошей бумаги. Он каждый день рисует на этой бумаге, говорит мистер Ульман, хотя бы один рисунок, иногда больше. Зависит от того, как себя чувствует: менее или более подавленным. Помогает в обоих случаях.
В тот же вечер мистер Ульман приходит к «Дому сказок» еще до отбоя и ждет у входной двери Дэниэла. Вручает ему три чистых листа очень хорошей бумаги.
Я практически никому не отдал бы эту бумагу, мистер Глюк, – говорит он. – Это же равносильно трем рисункам.
Мистер Ульман улыбается.
И поглядите, какие у меня чистые зубы, – говорит он.
Однажды мистер Ульман разрешает Дэниэлу посмотреть, как он работает над своим ежедневным рисунком. Он садится в своей комнате и кладет бумагу на крышку чемодана, лежащего на коленях.