— Слушайте-ка, Борис! Не могу обещать, но надо попробовать. У меня появилось знакомство с одним малым из славного такого журнальчика «Химия и жизнь». Журнальчик вполне пиратский. Если бы у вас было хоть что-нибудь страничек на десять-двенадцать, напоминающее фантастику, я бы попробовал.
Кузьмин немного встрепенулся, помотал головой, как человек, который знает, о чем идет речь, и относится к атому недоверчиво, но вместе с тем и с надеждой.
— Смешно, — сказал он, — я в жизни написал один фантастический рассказ, и года три назад мой приятель отнес этот юношеский грех в ту же «Химию и жизнь». И с тех пор ни ответа, ни привета. Он меня, правда, утешает, что в этом журнале такие нравы: годами ни слова, а потом — раз, и напечатают. Но, может, им и не понравилось… И стоит им еще предложить что-нибудь. Беда в том, что чистой фантастики у меня и был один тот рассказ. Есть еще нечто, но это не фантастика, скорее, фантасмагория; конечно при желании за фантастику выдать можно. Тоже давно написано.
Тимашев вдруг заметил, что его собеседник внутренне засуетился, хотя всячески старался скрыть это. Илья опустил глаза в чашку с чаем, ему неловко стало.
— Да это неважно, когда написано, — сказал он, чувствуя почти что стыд от роли невольного благодетеля.
— Наверно, наверно, — ответил Борис, изо всех сил стараясь «не потерять лица». — Надо только найти эту мою фантасмагорию. Может, пройдем ко мне в комнату?.. Да вы чай с собой берите, там и потрепемся, пока я искать буду.
За окнами уже темнело, и, войдя первым в комнату, Борис зажег верхний свет, усадил Илью на диван перед журнальным столиком, а сам подошел к открытым полкам у стола, достал папки с тесемками, выложил их на стол и принялся, развязывая и доставая сколотые скрепками листочки, быстро просматривать их. Илья прихлебывал чай молча, чтобы не мешать. Заговорил Борис, «занимая гостя»:
— И все же сегодня, Илья, ситуация другая. Литература уже не может надеяться воспитать. Знаете, когда я читаю русскую классику, Достоевского, например, то, отдавая должное силе его Слова, все время думаю, что вот он писал, с кем-то спорил, отвергал нигилизм, либерализм, искал, так сказать, здоровую основу русской культуры, надеялся, что еще немного, что стоит перебороть недостатки, позвать «серые зипуны», и все пойдет, как надо. Верил в нормальный ход истории, несмотря на ужасы своих романов, поэтому покупал, скажем, землю, чтобы обеспечить детей… И вдруг — бах! Все изменилось, даже следа нет тех дел и проблем, о которых он писал и думал, словно он творил в каком-то давно вымершем Вавилоне или, если вам приятнее, древнем Риме. Достоевский хотел действовать, а мы сейчас видим призрачность этого хотения. Так может ли нынче литература звать людей к какому-либо действию? Имеет ли на это право? Есть просто основные человеческие понятия, которые у нас забыты: человечность, судьба, сострадание, рок, грех и прочее. Этот произошедший шестьдесят пять лет назад перелом словно стер их из нашего языка. Вы употребили хорошее слово — провал. Кстати, вы не первый. Хорошо также «котлован» у Платонова. Тоже своего рода провал. Все прошлые дела и структуры ушли, оборвались, остались за чертой провала. А мы существуем в совсем новой реальности. Помните у Мандельштама «наступает глухота паучья, здесь провал сильнее наших сил»? Но из этого провала, который не пересилить, потому что он «сильнее наших сил», нечто видно яснее. Видно бывшее и будущее величие России. «Мастер и Маргарита» именно об этом.
Исчез Ершалаим, великий город, исчезла за улетевшими Москва, в высшей реальности остались только Мастер, Маргарита, Иешуа, да Понтий Пилат и Левий Матвей, прикоснувшиеся к высшему. А остальные все с их мелкими дрязгами растворились, будто их и вовсе не было. Надо жить не сегодняшним днем, а вечными, нетленными ценностями, — вот что мы из провала увидели.
— Положим, это человечество давно разглядело. На этом, простите, все христианство строится. Но неужели вы и в самом деле считаете, что мы живем в новой реальности?
— Считаю. А вы считаете, что это не так?
— Угу, не так. Почему же все, что сейчас с нами происходит, удивительно похоже, до явных аналогий, на старую, порой еще допетровскую Русь? Нет, вы не правы все же. Я, Борис, вижу закономерность произошедшего перелома, переворота, революции, закономерность как историческую, так и мистическую. Исторически — это отказ от европеизации, возврат к прошлому. Но он, конечно же, не мог быть полным, ибо у этого перелома был и мистический смысл. Раскрывающий высший замысел о судьбе России. Хотя он может и не осуществиться.
— Вот это интересно! — Кузьмин даже перестал на время рыться в папках. — Мы еще с вами сойдемся в наших взглядах. Хоть я и говорю о провале и новой реальности, это — как бы объяснить? — фигура речи, она от отчаяния. Слишком я люблю Россию, чтобы признать нашу гнусную действительность достойной ее. Даже и в провале, в нищете, несчастье и убожестве она привлекает внимание всего мира.
— Так-так! Я вам никогда не излагал свою концепцию Русской Библии, Русского Ветхого Завета?..
— Нет, никогда. О! погодите! Кажется, нашел… Точно. Оно!
Он взял несколько сколотых скрепкой листочков, отложил их в сторону, достал с полок длинный конверт, засунул в него отобранные листочки, подошел и бросил конверт на журнальный столик.
— Это вам с собой! Именно с собой. Здесь не надо смотреть. Лучше я вас послушаю. Верхний свет только выключу. Так будет уютнее беседовать.
Он зажег бра над журнальным столиком, затем подошел к стене и повернул выключатель: верхний свет погас. В комнате установился светлый полумрак. Борис вернулся и сел в кресло.
— Я весь внимание.
— После такой подготовки страшно начинать, потому что кажется, что от тебя ждут особо умной речи.
— Простите, Илья. Не обращайте внимания, никакой подготовки не было, просто так удобнее. Хотите, можем на кухню вернуться?.. Я еще чаю поставлю.
— Да уж давайте сидеть, как сидим. Я попробую сформулировать, что хотел, задав для начала риторический вопрос. Что из прошлого века мы принимаем сегодня как наше неотъемлемое наследство, как нашу славу и гордость? Пусть с поправками и трактовками, но принимаем… Я пытаюсь начать свое рассуждение с вашей точки зрения, но она в известном смысле — не обижайтесь — совпадает с официальной. Вы говорите о новой реальности, но и наша пропаганда уверяет, что старая Россия ушла, что все — новое, но осталась великая русская литература, великая классика, которая и подготовила духовно великую русскую революцию, великий переворот. Об этом, кстати, и враги революции говорили, тот же Розанов. Но так ли это?
Что за литература была в прошлом веке? К чему она звала? Видя грехи и неустройства родной земли, она призывала по-новому почувствовать мир, не по-животному, а по-человечески. Чтобы образиться. Это была отнюдь не эстетическая, а пророческая литература. Но что есть пророк не в банальном смысле предсказателя завтрашнего дня, а в сущностном, ветхозаветном? Это одержимый божественной энергией человек, обличающий и клеймящий пороки своего народа, пытающийся и вправду поднять его до уровня народа богоизбранного. Вспомните первое письмо Чаадаева, которое до сих пор пугает всех… Чем это не проклятия и угрозы древнееврейских пророков, посылаемые своему, повторяю, своему народу?! Когда-то я зачитывался пророком Иеремией, к стыду своему поздно узнал и поздно прочел, да и то прочел, чтобы понять, почему Герцена называли пророком Иеремией, рыдающим на развалинах Иерусалима. Но тогда вчитался и был потрясен: как он проклинал свой народ и считал его виновным в обрушившихся на него несчастьях! Древние же евреи включили его проклятия в Священную книгу. А он призывал чужие народы обрушиться на Израиль и покарать его. У вас ведь есть Библия, дайте я найду, ага, спасибо, — перелистнув несколько страниц, он воскликну — Ну вот, например: «Вразумись, Иерусалим, чтобы душа Моя не удалилась от тебя, чтоб я не сделал тебя пустынею, землею необитаемою». Или еще угрозы, более сильные: «И сделаю Иерусалим грудою камней, жилищем шакалов, и города Иудеи сделаю пустынею, без жителей. Есть ли такой мудрец, который понял бы это? И к кому говорят уста Господни — объяснил бы, за что погибла страна, так что никто не проходит по ней? И сказал Господь: за то, что они оставили закон Мой, который Я постановил для них, и не слушали гласа Моего, и не поступали по нему; А ходили по упорству сердца своего и во след Ваалов, как научили их отцы их. Посему так, говорит Господь Саваоф, Бог Израилев: вот, Я накормлю их, этот народ, полынью и напою их водою с желчью; И рассею их между народами, которых не знали ни они, ни отцы их, и пошлю вслед их меч, доколе не истреблю их». Страшные проклятия и, что ужаснее, во многом исполнившиеся! Но делалось это для воспитания народа, и народ оценил эту боль и страсть, стал учиться по этим книгам обличений, как надо и как не надо себя вести. Таких проклятий у русских писателей все же не было. Были не проклятия, были обличения. Как у Хомякова в стихотворении «России»: «В судах черна неправдой черной и игом рабства клеймена!»