А там была потом гимназия и первые революционные кружки. Она работала среди шахтеров, пивших и в будни, и особенно по праздникам, когда без поножовщины и пьяных убийств дело не обходилось, беспрестанно дравшихся друг с другом, бивших своих жен и детей. Раньше она боялась этой грубой жизни, потому что навсегда запомнила этого страшного гаучо, грубого варвара, но теперь, когда она стала марксисткой и прочитала работу Энгельса «О положении рабочего класса в Англии», она поняла, что дело не в том, каков тот или иной рабочий, ибо в его недостатках виноват буржуазный строй, а в том, что за осознавшим свою миссию рабочим классом — будущее. И она смело ходила преподавать в рабочие кружки, где сознательные рабочие не позволяли пьяным хулиганам, забредавшим на занятия, обижать барышню и провожали ее вечерами до дома, в котором она снимала квартиру. А она звонким голосом объясняла им по дороге, что необходимо бороться за свои права, что им принадлежит будущее, что именно они построят бесклассовое общество. При непосредственном наблюдении рабочего класса, — говорила она с важностью, подняв кверху палец, невольно повторяя жест отца, — фиксации его непосредственных требований, нельзя порой увидеть, что именно рабочий класс призван преобразовать общество. Для того, чтобы это увидеть, нужно было совершить научное открытие, перейти от явления к сущности, выйти за пределы непосредственно данного, иными словами, совершить скачок в познании. Неважно, в чем в данный момент видит свою цель тот или иной пролетарий или весь пролетариат. А важно другое: что такое пролетариат на самом деле и что он сообразно этому своему бытию исторически будет вынужден делать. А они слушали благоговейно, цепенея как от малопонятных слов, о которых они не решались спросить, так и от присутствия чистенькой хорошенькой барышни. Это она поняла только потом, об этом ей рассказал ее первый муж, он был из пролетариев, его она тоже учила марксизму в кружке, и она была для него настоящей принцессой совсем из другой жизни.
Да, именно в кружке она встретила своего первого мужа, отца Бетти. Она называла его мужем, хотя они не венчались, не из-за разницы религий, разумеется, им обоим было на это наплевать, а для свободы, и жили, как тогда называлось, в гражданском браке. Она всегда была выше предрассудков, если есть настоящая любовь. Ей было шестнадцать лет, а он был очень красив, высокий, широкоплечий, черноусый, немножко грубоват и резок, неотесан, но таким и должен быть настоящий пролетарий. А она всю себя принесла пролетариату и не боялась никаких условностей. К тому же ее первый муж физически чем-то напоминал того гаучо-убийцу, чей облик отпечатался в ее памяти и часто вспоминался ей со странным чувством магнетизма, он притягивал ее, хотелось как-то умилостивить его. Но это было, когда она была глупой девчонкой, потом это прошло. Хотя она и сейчас помнит его. Но никакого магнетизма нет. А еще ее муж походил на Горького, конечно, молодого Горького, чей литографированный портрет она однажды приобрела в книжной лавке, хотя живого так никогда и не видела. Когда они в поезде ехали до границы и выходили на станциях, его принимали за Горького, и молодежь устраивала ему овации. Она гордилась этим сходством, еще не подозревая, что в духовном плане он совершенное ничто. А Горький тогда как раз стал настоящим пролетарским писателем, перестал изображать босяков и написал роман «Мать», став родоначальником социалистического реализма, где жизнь изображается не как она есть, а в ее революционном развитии. Она тоже мать, и дети ее настоящие коммунисты…
* * *
Она задумалась, не выпуская из пальцев авторучки. В дверь тихонько стукнули, и вошел мужчина, очень молодой, почти подросток, что-то среднее между чико и чикоте. Она его не знала и знала одновременно, она его давно не видела, хотя ей казалось, что он уже приходил. За ним прокралась кошка, сверкая зелеными глазами и дыбя шерсть, черная кошка с длинными усами. Сейчас она не так ее раздражала как обычно и, хотя это была явно не Алиска, но, может быть, кто-то из ее потомства, да к тому же пришел гость, и она хотела догадаться, кто он такой. Испанские слова, однако, вспомнились не случайно. На голове вошедшего было широкополое сомбреро, кожаная куртка и кожаные штаны, усики едва-едва намечались, черненькие и жиденькие, а над кривым носом моргали испуганные, робкие, но большие и красивые глаза. Он явно красовался в своем наряде и хотел казаться храбрым и сильным.
— Роза, я помню тебя девочкой, — сказал он, откидывая на плечи сомбреро, и оно повисло на шнурке, прикрыв ему плечи и верхнюю часть спины. — Тебе было семь, мне семнадцать, и мой хозяин, а твой отец, обещал выдать тебе за мне, когда ты войдешь в возраст. Дядя Моисей был справедлив, он бы выполнил свое обещание… Ты мне помнишь еще, Роза? Помнишь, я любил ходить в сомбреро, чтобы походить на гаучо, но настояттгий гаучо мне убил… Он был малъ омбре… Плохой человек…
Она была рада, что хоть кто-то к ней пришел, и улыбнулась ему, сказав:
— Присаживайтесь, пожалуйста. Я так рада вас видеть, а то я все одна. Как вас зовут?
— Мне зовут Исаак, Роза. Неужели ты мне не помнишь? Мы жили вместе в пампе. Пампа была ровная и зеленая, как биллиардный стол, ля пампа. На боку у меня висела кучижя, как у настоящего гаучо. Я хотел научиться скакать на коне, как аргентинский кентавр объезжать диких жеребцов, уметь на полном скаку остановить лошадь у нор выскачи, чтобы лошадь не сломала ногу, попав в норку. Так делали все гаучо. Я учился охотиться на вискачи, на американского зайца. Но я не умел убивать. Я мирный еврей. Мы с тобой гуляли во дворе и немного по пампе. А помнишь изгородь и столбы в ней? Мы ее ставили с твоим отцом. На верхушках столбов были круглые гнезда орнеро, по-русски эту птичку называли печник. Эти птички строили гнезда на столбах и пнях, они лепили их из грязи и травы. И помнишь, мы видели с тобой, как орнеро попал лапкой в петельку из травинки, им самим принесенной для постройки. Он давно висел и задыхался. Я достал кучижя и отрезал травинку, освободил орнеро. Ты помнишь? Он встал на ноги и запел, запел нам в благодарность песенку. А потом полетел над травой. Птичка благодарила нас, что мы спасли ей жизнь. Роза, помнишь ли ты это? А горячий матэ, который мы вечерами сосали из высушенных тыковок сквозь серебряные трубочки?..
— Матэ? Конечно, я помню все. Но вы все только и помните, что матэ. Машевич, это такой товарищ по партии, тоже об этом вспоминал, как мы пили матэ, — она подумала, что с Машевичем ей было интереснее, но работника (она, наконец-то, опознала вошедшего) было почему-то жалко. — Иса-ак… Исаак… — протянула она. — Так звали и моего второго мужа. Он был похож на вас. Такой же робкий и неумелый. Но талантливый. Он был ученый и писатель. Писал пьесы. Он ко мне ни разу не заходил, — и снова взглянув на колеблющуюся в комнатном сумраке фигуру, спохватилась. — Я рада, что вы зашли ко мне. Я так одинока, ко мне так редко заходят. Посидите, скоро придут мои сын с дочерью. Они у меня такие талантливые! Вам они понравятся. Я сейчас вам покажу их книги…
Она встала, поддернула халат и прошла мимо него, скорее к книжным полкам, там, внизу, за дверцами, хранились книги дочери и журнальные статьи сына; первая книга, какую она достала, была пьеса Симонова в переводе ее дочери, Бетти Герилья, «Esperame», эспераме, «Жди меня»…