Илья поперхнулся, промычал извиняющимся тоном:
— Прошу прощенья…
Лина болезненно вздрогнула. Бурчанье это было совсем не к лицу оратору, тем более герою-любовнику, каким хотел выглядеть Тимашев и каким он казался Лине. И мысли сразу побежали маленькие, пошленькие: «Только расстройства желудочного мне еще сейчас не хватало!.. Хорош я буду с Линой! Вместо того, чтобы лежать с женщиной, сидеть в сортире. У-у, вот накладка так накладка! Так еще и домой придется бежать». Илья почему-то органически не мог справлять свои естественные потребности в чужих домах и чужих клозетах: все ему было неловко. Пожалуй, единственное, что дома еще было ему хорошо — это привычка без стеснения пользоваться своим клозетом. Да и это в последнее время получалось лучше, когда он оставался один.
В животе снова булькнуло и Илья решил «заговорить», заболтать свой желудок, отвлечь его от низменного:
— И вот в западном обличье марксизма пришло и победило в России в сущности старое славянофильское учение. Марксизм был вроде бы против буржуазии, против капитализма, но именно в буржуазной форме проникал в этот момент в Россию Запад. Так что, выступая против буржуазности, марксисты-ленинцы не случайно выступали и против индивидуализма, против личностного начала, которое является корнем европейской культуры, да и любой развивающейся, не застойной структуры. У Маркса — свободное развитие каждого, у Ленина — железная поступь рабочих батальонов. Но если вдуматься, то против личностного начала была вся русская культура, и прежде всего дух ее — Толстой и Достоевский. Правда, с ними сложнее, они сами были культурные полукровки, Западом воспитанные, и так до конца от него отделаться не смогли. Да и сами были великими личностями. Впрочем, полукровки — это сила, — он подмигнул Пете. — И пока Россия была двукультурна, она была величественна, потому что, как говорил гениальный Бахтин, культура — явление пограничное, она рождается на границе, на пересечении противоположных элементов…
— А вы верите в Россию? — осмелел начитанный Петя.
— Роковой вопрос! — снисходительно, но и с удовольствием, что к нему обращаются как к оракулу, да и живот вроде перестал бурчать, усмехнулся Илья. — Неужели в Россию можно только верить? А знать? а понимать? сейчас это Советская Россия, соединение гремучее, опасное как для своих обитателей, так и для окружающих. Соединение это уже взрывалось. Вспомните двадцатые, тридцатые, сороковые, все эти репрессии, миллионные, заметьте, репрессии, завоевательную политику. Так что сейчас, подчеркиваю, сейчас, пока, оно самое спокойное. Слишком большая энергия из этого соединения уже вышла. Но это ничего не значит, энергия снова копится, и еще мы можем рвануть мироздание к чертовой матери. Опасная страна, еще более опасная и непредсказуемая, чем Германия. Которая при этом тоже великая страна.
Лина поднялась, сняла с огня закипевший чайник, сполоснула кипятком заварочный, засыпала туда чай, налила кипяток и оставила на плите — настаиваться. Затем собрала грязные тарелки и принялась мыть посуду. С приходом Ильи она становилась очень хозяйственной. Заполнив вымытой посудой сушилку, Лина поставила на стол чашки, выбрав по наряднее, поизящнее. Заглянула в заварочный чайник, настоялся ли чай, повернулась к столу.
— Тебе покрепче? — обратилась она к Илье.
Тот важно кивнул. Он считал, что выглядит значительнее, когда пьет крепкий чай, к тому же (Илья где-то читал) крепкий чай «возбуждает умственную деятельность»: русская интеллигенция — Достоевский, разночинцы — всегда пила такой чай. Да и застольный сервис, которого дома давно уже не было (если и был когда, мелькнуло с тоской в голове), обязывал быть требовательным. Разлив чай, Лина села, ласково проведя вдруг рукой по его волосам:
— Ты продолжай, говори.
Сердце Ильи при этом, несмотря на вожделение, не покидавшее его, занеслось к горлу от тщеславия и удовольствия, что его так слушают. И он сказал:
— В России была, строго говоря, одна революция — это реформы Александра Второго, который думал дать России свободы на европейский манер. А Октябрь — это контрреакция на эти реформы, по сути дела, контрреволюция, направленная против петровской идеи европеизации России-матушки. Об этом и Томас Манн писал. Я его как раз по дороге сюда пролистывал. Могу прочесть.
Илья выскочил в коридор за сумкой оставленной при входе.
— Вот ведь книжная душа! — услышал вдогон восклицание Лины. В первый момент он даже вздрогнул, так похоже прозвучала ее реплика на обычную присказку Элки, но те же слова, что в устах жены звучали насмешкою над его «нежизненностью», сейчас были полны ласки и отчасти благоговения. «Успокойся, она тебе не жена, потому и ласкова. Она тебя ловит. Ей больше как лаской нечем тебя удержать», — цинично сказал он сам себе, но все равно интонация Лины была ему приятна. Примостив портфель на подставке для обуви, Илья принялся его расстегивать, прислушиваясь. В комнате Розы Моисеевны была тишина. Очевидно, поев, она заснула.
Роясь в сумке, Илья почему-то не спешил вернуться. Он думал, как это получилось, что Элку стала раздражать его книжность (ведь в библиотеке когда-то познакомились, она готовилась, чтоб сдать «хвост» по античности, потом и стишки шуточные писала: «но вот увидел он в библиотеке пери…»), называла она его пристрастие к книгам бегством от жизни, конформизмом, а если еще прямее, то слабодушием и трусостью. Ей больше импонировали борцы за демократические права, диссиденты, хотя ни с одним она не была знакома и в общем-то была рада, что находится за спиной у прилично зарабатывающего мужа, но если вспоминать о заговоре Каталины («что он мне сегодня так дался, этот заговор? диссиденты наши, правда, тоже требуют утраченных свобод»), то Элке очень бы подошла роль какой-нибудь Семпронии, бывшей одной из первых среди заговорщиков, которая знала прилично литературу, пела и играла на музыкальных инструментах, блистала в компаниях; но и Элка умом отличалась тонким, умела сочинять стихи, шутить, говорить то скромно, то нежно, то лукаво, словом, как казалось Илье по-прежнему, в ней было много остроумия и много привлекательности. Не было только того, что нужно для дома: заботы о муже и о детях, то есть о единственном их сыне Антоне. Ей надо было блистать, а Илья подходящих условий кроме как приглашения на домашние пьянки и посиделки друзей и коллег из редакции создать для ее блистанья не мог. Умела она быстро сходиться с людьми, говорить с ними вечерами, чего Илья тоже не умел и ставил это умение ей в заслугу, а свое неумение — себе в вину. «Но что есть жизненность? Или — что есть жизнь? Умение общаться с людьми? проводить время в дружеских посиделках и попойках? за песнями, беседами, спорами — бесконечными и бессмысленными, — поскольку никакого деяния или даже самостоятельного рассуждения за ними не стоит? Или это вековая библиотечная культура и мудрость, которые тоже ведь составляют момент жизни, ибо сотворены духом жизни, только высшим ее началом. О чьей жизни помнят больше? деятеля? мыслителя? или просто живущего человека? Хотя о каком деянии можно говорить в нашем обществе? Вот все и смеются, когда говоришь о грехе безделья…»
— Илья! — крикнула Лина. — Ты что застрял? Трактат пишешь?