Но дыхание перехватило, когда опять подумал, что могло быть так. Хотя бы неделю назад. Поехали к нему после стекляшки. Элка пела под гитару. Антон был у тещи. Потом, расчувствовавшись, пьяно выводили военные песни, воображая себя настоящими друзьями. «Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой». Потом два танкиста, Илья и Боб Лундин, убрались спать, а Элка и Паладин остались на кухне — петь и вести разговор. Илья проснулся как всегда рано, раньше даже семи, толкнула его ревность не ревность, а что-то вроде. Он вдруг с похмелья вспомнил начало своего романа с Линой: вот так же в гостях, пока другие спали. Вскочил и вышел на кухню. Элка сидела за столом и курила. Увидев Илью, почему-то привстала, но открыто и честно посмотрела на него и заговорила, словно отметая возможные подозрения: «Только что Паладина уложила. Всю ночь протрепались. Он мне исповедовался в своей жизни». Илья не мог не поверить. Все же было бы чересчур, когда муж в соседней комнате. Теперь, по воспоминанию, этот ее открытый взгляд казался ему подозрительным. А жена Цезаря должна быть вне подозрений, вспомнил он формулу развода, использованную Гай Юлием Цезарем.
«У тебя грязное воображение», — сказал он себе.
Он ничего и никого не видел вокруг себя, бессмысленно глядя в черноту туннеля, по которому мчался поезд. Механически на «Проспекте Мира» перешел на кольцевую. Мысли проворачивались, но как-то неплодотворно, словно на холостом ходу. Ничего он не мог себе объяснить, не мог принять никакого решения.
Он вышел из метро «Парк культуры» и решил пройти пешком по Садовому. Было еще полдссятого, можно не спешить. На улице по-прежнему дул ветер, и он надеялся остыть, успокоиться, охладить голову. Он шел, глядя себе под ноги. Сердце билось неровно. Пыль и мелкий песок летели ему в лицо. Приходилось отворачиваться. Было неприятно. Несколько минут он боролся с ветром, потом, не выдержав, повернул назад, к переходу. На другой стороне дождался троллейбуса. Ехать немного, всего две остановки.
Он стоял у двери, держась за поручень. К выходу пробиралась пожилая уже, худощавая женщина с седыми кудерьками, прокуренным лицом, нервными худыми пальцами, которыми она хваталась за спинки сидений для устойчивости. Тип, много раз встречавшийся Илье: классная секретарша-машинистка при каком-нибудь главном редакторе в журнале, наверняка одинокая, с неустроенной личной жизнью. Проходя мимо Ильи, она вдруг толкнула его и почти с ненавистью крикнула:
— Не видите разве, что всем мешаете?
Поспешно посторонившись, Илья тем не менее не удержался:
— Неужели всем?
Но обидчица сошла, не ответив, бросив только на него негодующий взгляд. Вот так, ни с того, ни с сего. И Илья тогда сказал себе, что нужно затаиться, «не возникать», а то чего-нибудь натворит: слишком скверно начинался день. Житейский опыт подсказывал, что бывают дни, когда лучше где-нибудь пересидеть в укромном месте или, по меньшей мере, не предпринимать в этот день никаких начинаний.
Он подошел к двухэтажному особняку, постройки еще прошлого века. В этом особняке теперь помещалась их редакция. Еще не было десяти, и он никого не ожидал увидеть. Но у крыльца стояли сотрудники, курили, болтали. Через забор, отгораживавший их от жилого дома, свисал высохший тополь, еще летом перерубленный молнией посередине. Другой забор отгораживал стройучасток с недоразваленным каменным домом. Вдалеке маячил часовой. Года два назад военные получили этот участок в свое пользование, хотели тут что-то строить. Для этого надо было убрать старый дом. Но когда его ломали, не соблюдая, разумеется, правил безопасности, то часть кирпичной стены этого дома рухнула, солдатиков завалило, четверых — насмерть. Рассказывали, что военного начальника понизили, во всяком случае работу законсервировали, и уже год, кроме часовых, охранявших непонятно что и заигрывавших с девицами из соседнего медучилища, никто там не появлялся.
— Вот и наш друг, словно ранняя пташка, прилетел, — сказал Саша Паладин, протягивая руку.
— Ну что, засранец, все в порядке? Живой? так-то! Знай наших! Гомогрей не подведет, — дружески заулыбался навстречу Тимашеву верный семьянин Ваня Гомогрей.
— Несмотря на твою помощь, скотина, — ответил Илья. — Тебя ваш новый друг Тыковкин совсем с ума свел, — как бы между прочим добавил он, искоса глядя на Паладина. Он старался отшучиваться и не напрягаться, но все же слегка провоцировал ситуацию, будучи человеком не очень устойчивых решений.
Паладин и глазом не моргнул, а Гомогрей стал оправдываться:
— А что? Тыковкин к себе манит. Говорит, что скоро все изменится. Политбюро перестройку объявит, и его большим начальником назначат. Свое издательство заведет. Гомогрея себе в заместители прочит. Вместе будем с догматизмом бороться.
— И ты, дурачок, поверил? — консервативный Паладин был ироничен, да и Тыковкин-отец был из противоположного крыла партократии. — В этой стране никогда ничего не изменится.
— Почему это? — пискнул Гомогрей. — Бровеносца-то нет уже. Я думаю, шансы у Толикова папахена повышаются.
— Что ты, Гомогрей, еще надумал? — хлопнул его по спине Паладин. — Или ты и в самом деле надеешься, что Толик тебя за собой вверх потянет?
— А чем тебе Гомогрей плох? Я удачу приношу. Надо же ему на своего человека опираться, — защищался неунывающий толстячок.
— А тем! Тем, что ты дурачок! Поначалу, конечно, возьмет, пока ты ему нужен будешь. Ты выложишься, он тебя использует, а затем выбросит, если не продаст в самый трудный момент, себе на пользу. Ты послужишь ступенькой в его карьере. А уж что за карьеру он себе наметил — это я и вообразить не могу.
— Ты слушай, Гомогрей! Паладин знает, что говорит. Все же знакомая ему стихия, родная среда, все человечки как на подбор, — зло и глупо ляпнул вдруг Илья.
Саша в ответ только усмехнулся, не возражая.
— Ты мое желание, утро мое ты раннее, — пропел долговязый Боб Лундин, обнимая Илью за плечи. — Ты почто такой нервный? Проспался ли ты, душа моя? Или тебе не удалось сомкнуть бессонны очи?..
— Зачем обижаешь нашего друга? — сказал Саша Паладин. — Он не только бабник, но и творец. Небось, еще одну статью о своем любимце Чернышевском написал. А, Илья?
— Почти угадал, — суховато, не зная, как еще уколоть Паладина, ответил Илья. — Дорабатывал предыдущую — о том, что прекрасное есть жизнь, а мы живем, как мертвецы, делаем вид, что живем, а сами не знаем, что это такое, во имя чего существуем.
— Душа моя, напомню тебе сентенцию Скокова, — ухмыльнулся Боб. — Он сегодня болен после вчерашнего, но, думаю, от слов своих не отопрется: у них борьба за жизнь, а у нас за существование. А я добавлю: у нас все ради человека, все во имя человека, и мы даже знаем имя этого человека.
Все засмеялись, а Илья все так же слегка вызывающе сказал, желая во всем противоречить Паладину:
— Погоди, Боб, я договорить хочу. Категорически не согласен с Паладиным, хотя изменений мало видно. Но они есть. Архетипы, конечно, работают прежние, языческие, жизнь человека, как и раньше, не ценится, значит, в основе наших ценностей остается смерть. Всегда у диких народов существует поклонение мертвецам, с развитием христианства — святым мощам. Но это не подлинное христианство, а амальгама христианства и язычества. Не случайно у христианнейшего Достоевского его святой старец Зосима, к телу которого язычествующая толпа хотела прикладываться и излечиваться, вдруг «пропах». А он, по Достоевскому, был действительно святой. Это ж явно против языческого поклонения мощам. Думаю, что на Западе в большинстве своем эти суеверия преодолены.