Но был вторник, а наутро он улетал в Москву. Михаил Дмитриевич на всякий случай проверил, хорошо ли заперты ворота, и выяснил, что не заперты вообще. Приоткрыв створки, он скользнул на запретную территорию и сразу увидел облупившиеся портреты советских полководцев, нарисованные когда-то на железных листах и установленные по сторонам центральной дорожки, ведущей от КПП к штабу. Маршал Конев утратил почти всю свою знаменитую лысину и стал похож на Фредди Крюгера, мучительно распадающегося перед животворящим крестом. А от Жукова и вообще остались без малого только глаза – беспощадные и чуть насмешливые. Свирельников уже докрался до того места, откуда можно было увидеть пустые оконные проемы брошенных казарм, но тут за спиной прозвучало именно то, что и должно прозвучать: «Хальт!»
К нему бежал тощий немец в черной форме, похожей на эсэсовскую, к которой был пришит желтый шеврон с надписью Security. Подойдя, охранник что-то строго спросил. Отмобилизовав остатки своего немецкого, затерявшегося в голове с курсантских занятий, директор «Сантехуюта» принялся объяснять, что, мол, «их бин совьетиш официр» и служил здесь, в Дальгдорфе, давно, «фюнфцищ ярен цурюк». «Фюнфцищ? – округлил голубые «аугены» фриц. – Унмёглищ!» – «Фюнфцейн!» – спохватился Свирельников. Немец понимающе заулыбался и, вставляя смешно исковерканные русские слова, тоже, наверное, засевшие в мозжечке со школы, стал рассказывать, как он скучает по социализму, как был «фэдэйотовцем» и служил в «фольксармее», а затем работал на «мёбельверке». Теперь же хорошей работы вообще «найн», и всем командуют эти чертовы «вести», продавшиеся американцам. Наконец, провозгласив непременные «фройнд-шафт-трушпа», он крепко пожал нарушителю руку, пригласил зайти в четверг – «он диенстаг» – и, по-братски приобняв, повлек к выходу: орднунг есть орднунг.
Отъезжая на такси, Свирельников увидел с пригорка только башенки клуба, поднимавшиеся над городком, и прослезился. По возвращении он даже хотел позвонить Тоне и рассказать об этом, но почему-то передумал. Бывшая жена как раз не особенно дорожила германским периодом их совместной жизни. И началось это, наверное, с той страшной ссоры, когда они чуть не развелись.
Новый год праздновали в полковом клубе, напоминавшем аккуратно оштукатуренный средневековый замок. Вся неделя, предшествовавшая торжеству, прошла в тяжелых переговорах между офицерскими женами, в ссорах и примирениях, ибо наряды полковыми дамами покупались в одном и том же гарнизонном Военторге. Поэтому надо было заранее условиться, чтобы, явившись на праздник, не выглядеть как приютские воспитанницы на сиротской елке. Однако вся пирамида компромиссов зависела в конечном счете от того, как оденется жена командира – дама вполне достойная и даже добрая, но не без некоторого тряпичного тщеславия. А она ждала звонка с центрального склада Военторга, куда должны были завезти что-то невероятно австрийское и по знакомству отложить для нее. Наконец позвонили, и командирша на штабном «газоне» помчалась в Потсдам, а поздно вечером вызвала к себе замполитиху с парткомшей – и предъявилась. Те, ахнув, одобрили. Дальше – по цепочке – определилось и все остальное гарнизонное, если так можно выразиться, дефиле.
Тоня из этого бурного подготовительного процесса совершенно выпала: прожив в городке всего две недели, она в Военторге купить еще ничего не успела и в смысле фасонной конкуренции никакой угрозы не представляла. А потому преспокойно надела платье, которое сшила в спецателье из необыкновенного импортного материала по новейшему парижскому каталогу для второго дня свадебного разгула. Надо ли объяснять, что и тут не обошлось без помощи «святого человека», предоставившего, между прочим, для продолжения праздника свою цековскую дачу.
Кстати, приглашенный туда Вовико (Тоня заставила жениха помириться с обидчиком. Как же, он стоял у истоков нашей любви!) бродил по казенному полугектару и угрюмо бормотал: «Живут же сволочи! Без всяких-яких!» Смешно вспомнить, ведь двухкомнатный финский домик, где обитал тогда Валентин Петрович, – это просто хижина по сравнению с теперешним веселкинским коттеджищем в Пирогове! Позвали на второй день и Петьку Синякина. Он к тому времени уже поотирался на просторных диссидентских дачах в Кратове и Переделкине, поэтому номенклатурная фазенда «святого человека» никакого впечатления на него не произвела. Прихватив бутылку пайкового «Стрижамента», Синякин засел в беседке с внуком сталинского наркома – тот учился на одном курсе с Тоней, и Полина Эвалдовна питала некоторое время в отношении него матримониальные иллюзии. Весь вечер внук и начинающий писатель пространно рассуждали о том, что социализм – тупиковая, бесперспективная ветвь мировой цивилизации, а спасти Советский Союз могут только частная собственность, рынок и многопартийная система..
Неизвестно кем приглашенный крупный чин из Пятого управления КГБ, внимательно прислушиваясь к разговору молодежи, вздыхал и сочувственно кивал. Но Свирельников почти не замечал всего этого, он следил только за юной супругой, которая во «втором» платье была чудо как хороша! Даже Полина Эвалдовна, недавно окончательно поставившая крест на своем женском будущем, глядела на дочь с какой-то нематеринской завистью. А начинающий муж, изнывая от плотского томления, просто не мог дождаться, когда же наконец гости вдосталь наотмечаются, уедут – и он, сорвав с Тони это чудо специндпошива, достигнет ее сладчайшего, неупиваемого тела.
Кстати, именно в тот день Валентин Петрович, отозвав нового родственника в сторону, спросил:
– Тебя куда распределили-то?
– На Дальний Восток.
– А как ты насчет Ближнего Запада? – засмеялся благодетель.
Вот так молодая семья незадолго до Нового года и оказалась в Германии.
…Столы накрыли в малом зале полкового клуба буквой «П». Все офицеры и прапорщики по случаю праздничного отдыха оделись по-цивильному – в костюмы. Их лица и шеи, багровые от колючих полигонных ветров и гаштетных дупельков с пивными прицепами, так странно контрастировали с белыми накрахмаленными сорочками, что казалось, будто на торжество собрался профсоюз шкиперов. Их боевые подруги в массе произвели еще более странное впечатление. Все они нарядились с какой-то предъявительной яркостью и в то же время с подчиненной тщательностью, словно в расцветках и покроях платьев, а также в кольцах, бусах и сережках были зашифрованы звания и должности их мужей. Даже неискушенный лейтенант Свирельников по неким труднообъяснимым, но вполне внятным признакам мог сразу отличить прапорщицу от капитанши. И еще: у всех дам – юных и поживших, толстых и худых, блондинок и брюнеток, пэтэушниц и институток, начитанных и полуграмотных дур – имелось одно общее, очевидное свойство, которое Тоня потом назвала «гарнизонностью» и поклялась, что никогда, никогда, никогда такой не станет. Зря, кстати, клялась… Стала. И ничего тут постыдного нет, это у офицерских жен – профессиональное, как мускулистые цепкие руки у виолончелисток.
Но в тот злополучный праздник она, юная, стройная, неотразимая в своем «втором» платье, с модной стрижкой, сделанной буквально за день до отъезда в «Чародейке» на Новом Арбате, казалась среди этих гарнизонных аборигенок существом из иного мира, лесной нимфой, случайно забежавшей в коровник к дояркам.