— Ну пожалуйста, — взмолился он, и я не смогла отказать: было видно, что ему это необходимо. В продолжение сейсмического секса под шубой мы напряженно ждали воя сирен, но так и не дождались.
— Ты — одна на миллион, — сказал Королевский Дикобраз. — Другие ни за что бы не согласились. Кажется, я тебя люблю. — Мне следовало отнестись к этим словам скептически, но, должна признаться, я растрогалась и поцеловала его.
Королевский Дикобраз был немного разочарован, что взрыв не попал на первые полосы. Собственно, назавтра Он вообще еще не попал в газеты, однако на второй день в «Стар» обнаружилась небольшая заметка:
ТАИНСТВЕННЫЙ ВЗРЫВ В ХАЙ-ПАРКЕ
В среду работники полиции с удивлением обнаружили в парке следы небольшого взрыва, очевидно, вызванного динамитом. Люди не пострадали, но канализация кафе, расположенного недалеко от эпицентра взрыва, временно вышла из строя. Причин подрыва выяснить не удалось; полиция подозревает, что это был обычный акт вандализма.
Королевский Дикобраз был в восторге и несколько раз перечитал заметку вслух.
— Причин выяснить не удалось! — ликовал он. — Сказочно!
Он отнес вырезку в фотоателье, попросил ее увеличить, вставил в резную рамку, купленную в магазине Общества инвалидов, и повесил рядом с Королевой.
Много недель после взрыва Марлена, Дон и остальные продолжали думать, что я по-прежнему перевожу динамит с места на место в нежно-голубом «шевроле» 1968 года. «Возрождение» между тем обсуждало предполагаемую акцию протеста. Не о том, как ее осуществить — до этого дело не дошло. Они еще даже не добрались до карт и плана операции, застряв на чисто теоретическом этапе: верно ли выбран объект взрыва? Бесспорно, это выражение национальной борьбы, но достаточно ли символичное, и если да, как оно послужит народу? Но какое-то решительное действие необходимо, говорил Дон, в противном случае нас просто оттеснят в сторону. Идеи, которые, в представлении участников группы, принадлежали им одним, теперь высказывались передовицами самых разных газет; опрос Гэллапа показывал, что общественное мнение склоняется в их сторону. «Возрождение» наблюдало за развитием событий с тревогой: революцию прибирали к рукам совершенно не те люди.
Я нисколько не возражала против перевозки воображаемого динамита — это давало возможность уезжать из дома практически в любое время суток.
— Пора перевозить динамит, — объявляла я, бодро вскакивая с места, и Артуру нечего было возразить. Он даже гордился мною.
— Вы должны признать, что она совершенно неукротима, — говорил Сэм. Все считали меня очень хладнокровной.
Как правило, я уезжала к Королевскому Дикобразу. Но что-то между нами стало меняться. Мое кружевное бальное платье постепенно превращалось в обычную скатерть, к тому же рваную; радость от черных башмаков со стальными носами больше не оправдывала той боли, которую они вызывали… Мотели стали просто мотелями и сулили только одно — массу ненужной возни и неловкости. Стержесс без конца отправлял меня в поездки — то в Садбери, то в Виндзор, — и мне было все труднее давать интервью.
После встреч с журналистами я возвращалась в гостиницу, стирала белье и колготки, выкручивала их, завернув в полотенце, и сушила на плечиках. Они никогда не просыхали к утру, но их все равно приходилось надевать. Сыроватое, неприятное прикосновение — все равно что одеваться в чужое дыхание. Королевский Дикобраз, белый и тощий, как выкопанный из земли корень, сидел на краю постели, следил за мной и задавал дурацкие вопросы:
— Какой он?
— Кто?
— Ты знаешь кто. Артур. Сколько раз вы…
— Чак, тебя это не касается.
— Касается, — говорил он, больше не реагируя на неугодное имя; он все меньше был Королевским Дикобразом и все больше — Чаком.
— Я же не спрашиваю ни о чем про твоих подруг.
— Я их выдумал, — бросил он мрачно. — Кроме тебя, у меня никого нет.
— А кто же приносит тыквенные пироги?
— Мама, — сказал он.
Я знала, что это ложь.
Он всегда жил в собственной ненаписанной биографии, но теперь приобрел манеру воспринимать настоящее так, словно оно уже стало прошлым: сквозь бинты ностальгии. Из любой забегаловки, где мы ели, он уходил, вздыхая и оборачиваясь; о событиях недельной давности говорил, как о снимках из старого-престарого альбома. Каждый мой жест немедленно становился окаменелостью, каждый поцелуй бальзамировался и ставился под стекло. Меня как будто коллекционировали.
— Я еще не умерла, — приходилось напоминать ему, — не надо смотреть на меня таким взглядом.
Это было одно из его настроений. В другом он вел себя очень враждебно и начал с нездоровым энтузиазмом вырезать из газет статьи; не о себе — их, скажем прямо, было немного, — а обо мне. Он собирал их, чтобы меня мучить.
— Здесь говорится, что ты — вызов мужскому самолюбию.
— Что за глупость, — пробормотала я.
— Но ты и правда вызов, — сказал он.
— Брось, — отмахнулась я. — Какой еще вызов? Кому?
— Здесь сказано, что ты угроза.
— Ну и что это означает? — возмутилась я. Ведь, кажется, весь день старалась вести себя особенно мило.
— Ты топчешь самолюбие мужчин ногами и даже не замечаешь этого, — сказал он. — В эмоциональном отношении ты — слон.
— Если мы непременно должны обсуждать эту тему, может, ты хотя бы оденешься? — попросила я. У меня давно дрожала нижняя губа, но я почему-то не могла пререкаться с голым человеком.
— Видишь? Что и требовалось доказать, — сказал он. — Ты указываешь мне, что делать. Ты — угроза.
— Я не угроза, — сказала я.
— Если не угроза, — возразил он, — тогда почему ты орешь?
Я заплакала. Королевский Дикобраз обнял меня, и я обняла его, сочась слезами, как бедная сиротка, как лук, как слизняк, посыпанный солью.
— Прости меня, — сказал он, — у меня вообще нет мужского самолюбия. У меня самолюбие… ну, наверное, вомбата.
— Я думала, у нас будут простые отношения, — влажно всхлипнула я.
— Они простые, простые, — заверил он. — Сложных ты еще и не видела. Это у меня депрессия — потому что дождь и денег нет.
— Пойдем поедим кентуккских кур, — предложила я, вытирая нос. Но он не хотел есть.
Как-то дождливым днем я пришла на склад и увидела, что он ждет меня в плаще и галстуке, которого я ни разу не видела, — бордовом, с русалкой, из магазина Общества инвалидов. Он обхватил меня за талию и закружил; его глаза сияли.
— В чем дело? — спросила я, отдышавшись. — Что на тебя нашло?
— Сюрприз, — объявил он и подвел меня к кровати. Там лежала поистине чудовищная белая шляпка-блинчик пятидесятых годов — с пером и вуалью.
— Господи, где ты ее откопал? — воскликнула я, гадая, что это за новая блажь. Пятидесятые никогда не были его любимым периодом.