На автобус я, конечно, опоздала — успела увидеть только, как он исчез за мостом, в облаке выхлопных газов. Скрывшись под деревом — на нашей улице много деревьев, и все они громадные, — я принялась ждать следующего автобуса, и тут Эйнсли вышла из дому и присоединилась ко мне. Она переодевается с молниеносной быстротой. Я бы никак не успела привести себя в порядок за эти несколько минут. Даже лицо у нее посвежело. Может быть, она накрасилась, а может быть, и нет: с Эйнсли никогда толком не поймешь. Свои рыжие волосы она зачесала наверх, — так она всегда ходит на работу. По вечерам она волосы распускает. На ней было оранжевое с розовым платье без рукавов, по-моему, слишком узкое в бедрах. День обещал быть знойным и влажным, и мне уже казалось, что воздух липнет к коже, точно пластиковый мешок. Наверное, и мне надо было надеть платье без рукавов.
— Она меня поймала внизу и допрашивала, — сказала я, — насчет дыма.
— Старая крыса, — отозвалась Эйнсли. — Вечно нос сует.
В отличие от меня Эйнсли никогда не жила в провинции и не привыкла к любопытству соседей. Зато она и не остерегается любопытных соседей, как остерегаюсь их я. Она не знает, какие от них бывают неприятности.
— Не такая уж она старая, между прочим, — сказала я и оглянулась на занавешенное окно хозяйки, хотя понимала, что она не может слышать наш разговор. — И это не она заметила дым, а ребенок. Ее даже не было дома — она ходила на собрание.
— В Христианский союз трезвенниц, — предположила Эйнсли. — А скорее всего, никуда не ходила, просто пряталась за своей бархатной портьерой, надеясь, что, предоставленные самим себе, мы натворим каких-нибудь безобразий. Она мечтает, чтобы мы устроили оргию.
— Перестань, — сказала я. — У тебя мания преследования.
Эйнсли уверена, что «нижняя дама» поднимается наверх, когда нас нет дома, осматривает нашу квартиру и возмущается. Эйнсли даже подозревает, что она прочитывает обратные адреса на наших письмах, хотя вскрыть их, наверное, не решается. Бывает, что она отворяет нашим гостям входную дверь прежде, чем они успевают позвонить. Видимо, она считает, что это ее право — принимать некоторые меры предосторожности. Когда мы вели с ней переговоры насчет найма квартиры, она деликатно — прозрачно намекая на поведение предыдущих жильцов — дала нам понять, что больше всего на свете ее заботит невинность «ребенка», и потому она предпочитает сдавать квартиру девушкам, а не молодым людям. «Я делаю для нее все, что в моих силах, — сказала она со вздохом и дала нам понять, что покойный супруг, чей портрет висит над фортепиано, оставил ей меньше денег, чем следовало бы. — Вы, конечно, заметили, что ваша квартира не имеет отдельного входа».
Она старалась подчеркнуть недостатки квартиры, а не ее достоинства, словно она вовсе не была заинтересована в том, чтобы ее сдать. «Конечно, заметили», — сказала я, а Эйнсли промолчала. Мы заранее договорились, что переговоры буду вести я; Эйнсли надлежало сидеть молча и изображать невинное дитя: она это умеет, когда захочет: у нее розовая детская мордочка, круглый носик и большие голубые глаза, которые она умеет делать круглыми, как шарики для пинг-понга. Я даже убедила ее надеть перчатки. «Нижняя дама» покачала головой и сказала: «Если бы не ребенок, я бы продала дом. Но я хочу, чтобы ребенок вырос в хорошем районе».
Я ответила, что вполне понимаю ее, а она сказала, что район, конечно, сильно деградировал: некоторые особняки оказались слишком дорогими для их владельцев и были проданы иммигрантам (тут она поджала губы), а те превратили особняки в доходные дома. «На нашей улице до этого пока не дошло, — сказала она, — и я всегда говорю ребенку, по каким улицам надо ходить».
Я сказала, что, по-моему, это очень разумно. Пока мы не подписали контракт, у меня было впечатление, что поладить с хозяйкой будет нетрудно. Плата была небольшая, автобусная остановка — совсем рядом; для нашего города эта квартира казалась просто находкой.
— К тому же, — сказала я Эйнсли, — вполне естественно, что они беспокоятся, чувствуя запах дыма. Что если дом сгорит? А обо всем остальном она даже не упомянула.
— О чем это «остальном»? — вскинулась Эйнсли. — Мы ничего такого не делаем.
— Ну, положим, — сказала я.
«Нижняя дама», конечно, поглядывает на то, что́ мы несем к себе наверх из магазина, и наверняка пересчитывает бутылки, хотя я всегда стараюсь засовывать их поглубже. В сущности, она нам ничего не запрещала — для такой благородной дамы это было бы слишком вульгарно, — но в результате у меня создалось ощущение, что нам запрещается решительно все.
— Иногда ночью, — заметила Эйнсли, глядя на подходивший автобус, — я слышу, как эта крыса скребется под полом.
В автобусе мы не разговаривали. Я не люблю разговаривать в автобусе, я люблю читать рекламы. К тому же у нас с Эйнсли нет общих тем — за исключением «нижней дамы». Мы живем вместе почти случайно; просто мы обе в одно и то же время начали искать квартиру, и одна подруга познакомила нас. Собственно говоря, в подобных случаях люди обычно снимают жилье на двоих; может быть, мне следовало обратиться в агентство, к услугам электронно-вычислительной машины, но, в общем-то, мы с Эйнсли ужились неплохо. По принципу симбиоза мы обе немного изменили свои привычки и свели к минимуму ядовитую враждебность, которая обычно окрашивает отношения между женщинами. В квартире у нас никогда не бывает особенно чисто, но по молчаливому соглашению мы стараемся не разводить слишком большой грязи. Если я мою посуду после завтрака, Эйнсли моет после ужина, и если я подметаю гостиную, Эйнсли вытирает кухонный стол. Мы постоянно поддерживаем равновесие, и обе знаем, что стоит одной чаше весов опуститься, как все рухнет. Конечно, у каждой из нас своя спальня, и как она выглядит, никого не касается. У Эйнсли, например, пол усеян кочками ношеной одежды, среди которых, точно камни для перехода через топь, расставлены пепельницы; я молчу, хотя и считаю, что это грозит пожаром. Такими взаимными уступками (я полагаю, что они взаимны, потому что сама, наверно, тоже чем-нибудь вызываю ее неодобрение) мы и сохраняем равновесие, причем почти без трений.
Мы вошли в метро, и я купила пакетик арахиса. Мне уже хотелось есть. Я протянула пакетик Эйнсли, но она отказалась, и я одна съела все орехи.
Из метро мы вышли на предпоследней станции и прошли вместе еще целый квартал: мы работаем в одном районе.
— Кстати, — сказала Эйнсли, когда я уже сворачивала на свою улицу, — у тебя нет с собой трех долларов? У нас кончилось виски.
Я порылась в сумочке и дала ей деньги, мысленно посетовав на несправедливость: складываемся мы поровну, а пьем совсем не наравне. Когда мне было десять лет, я написала сочинение о вреде алкоголя — на конкурс воскресных школ унитарной церкви — и иллюстрировала его изображениями автомобильных катастроф, увеличенной печени, сужающихся кровеносных сосудов. Наверное, поэтому я каждый раз, поднося ко рту рюмку, вспоминаю свои страшные картинки, нарисованные цветными карандашами, а вместе с ними непременно вспоминаю и вкус теплого виноградного сока, которым нас угощали в воскресной школе. Это мешает мне, когда я пью в обществе Питера: он не любит, чтобы я от него отставала.