Но Иван Яковлевич после этого случая, наоборот, присмирел, уважительней вести себя начал, даже меньше за воротник пропускать.
Ещё у Пантелеевых были дети. Двое деток-сорванцов школьного возраста и старшая дочь, Оля, ничего себе такая девушка, всё при ней. Я бросал на неё невольные мужские взгляды, и она их порой замечала. Но при этом демонстрировала такое холодное презрение, что пропадало всякое желание даже просто с ней заговорить.
Однако же послевоенное время было крайне непростым. Во время обеих революций со дна жизни поднялась отборная мразь: воры, грабители, мародёры. Почему-то новая власть считала их близким социальным элементом (и с чего бы?!); ряды бандитов пополнялись за счёт бесчисленного числа беспризорников и тех мужиков, кто за войну слишком сильно привык к крови. Новая милиция честно боролась с воровским разгулом, но поначалу стражам порядка просто не хватало ни людей, ни средств.
Так получилось, что Ольку заприметил кто-то из молодых ворят. Пробовал, если это можно так назвать, ухаживать. Она, молодец, ни в какую. Но разве можно таких людей остановить простым словом «нет»?
Возвращался я как-то летом домой затемно, слышу в кустах шорох да приглушённый сип. Ну, подумал, дело-то молодое, и уже мимо намеривался пройти. Да только услышал короткий, приглушённый вскрик, вроде кому рот зажимают.
Тут уж я в кусты вломился. Ворёнок лежит верхом на Ольке, платье у той полуразорвано; одной рукой рот ей зажимает, другой брюки себе расстёгивает.
Дальше помню плохо, будто в полутьме. Короткая, резкая боль в правом запястье… Чужая плоть под кулаками, затем под пальцами… И собственная ненависть, яркая, звериная… Не повезло ему тогда оказаться на моём пути: весь свой гнев, который я два года копил в себе, я в несколько мгновений излил на насильника. В себя пришёл, когда этот урод уже не дёргался.
…Возвращались в сумерках вдвоём; я помогал идти потрясённой девушке, укрыв её своим пиджаком. Олю трясло крупной дрожью, она не могла вымолвить не слова. Когда пришли, Иван чуть ли не бросился на меня, поначалу подумав, что это я его дочь изнасиловать пытался (и изнасиловал). Но вовремя увидел мою порезанную, ещё кровоточащую руку и всё понял.
Несколько дней мы не разговаривали. Олины родители старались не возвращаться к случившемуся, девушка вообще не показывалась из-за своего угла. Да и я решил дома пересидеть, благо постоянной работы не было. Боялся, что воры могут сопоставить гибель одного из своих с моими порезами. К тому же я наверняка не знал, как поступит девушка: мало ли, у них всё по любви было, да она в последний момент упёрлась? Я же его на её глазах придушил, вдруг она теперь меня ментам сдаст!?
Матушку я на всякий пожарный к родне в деревню отправил и, как оказалось, сделал правильно. Правда, не из-за опасений…
Оля пришла ко мне сама. И первым, что я почувствовал, был горячий, требовательный поцелуй девушки. Ощутив же жар гибкого, стройного девичьего тела, я мигом потерял голову… Молодость взяла своё.
За одну ночь мы стали с ней мужем и женой, а в конце недели расписались. Практически сразу я уговорил Ольгу венчаться — многие храмы и церкви ещё действовали.
…Но гонения на церковь в 20-е только набирали обороты. Большевики закрывали храмы, арестовывали священников, монахов, прихожан; посещать службы стало просто опасно. Правда, некоторые верующие набирались смелости просить открыть приходы, и иногда эти просьбы даже удовлетворялись! Но в таком случае власти присылали священников-обновленцев, из числа тех, кто принял и восхвалял советскую власть со всем её террором, тех, кто нападал на Патриарха. Конечно, верующие не желали себе таких пастырей.
Некоторые мужчины из числа прихожан глухо роптали, но никаких активных действий никто не принимал — не было смысла. Гражданская проиграна, а любое выступление против гонений лишь обернулось бы очередной кровью; кроме того, большевики получили бы официальный повод ещё сильнее ужесточить преследования. Да и самыми громкими и яростными возмущающимися были, как правило, провокаторы.
…Постепенно я стал всё реже посещать службы. Большие праздники вроде Троицы, Рождества и Пасхи собирали многих прихожан, тогда идти на литургию было относительно безопасно. В остальные же дни число посетителей храмов было незначительным, их знали наперечёт.
А у меня с одной стороны — участие в белом движении, с другой — мать, жена и двое мальцов. Имел ли я право рисковать собой, зная, что без меня вряд ли кто сможет им помочь, позаботиться? Вот и малодушничал потихоньку, ежедневно моля Господа о прощении…
Не знаю, было ли моё поведение правильным в эти безбожные времена. С одной стороны, я ведь продолжал молиться, а с другой — отказался от главного долга православного христианина, от защиты своей веры.
Правда, когда узнал, что в Соборе безбожники рубят и сжигают иконы, одновременно вытапливая золото и серебро с иконостаса («каждая капля драгоценного металла должна быть учтена!»), чаша терпения прорвалась. Глаза закрыла кровавая пелена, и способность ясно мыслить я утратил. Схватил топор и бросился к Собору.
Но на половине пути меня перехватили мать и жена. Вцепились в руки, в ноги, умоляли, рыдали. Вначале я просто их отшвырнул, но они вновь бросились ко мне, мать на колени встала… 1938 год, если бы я добрался до тех, кто уничтожал святыни, позже семью бы не пощадили. Да и не навоевал бы я много с топором: понимая определённые риски, руководство, пошедшее на этот шаг, обеспечило милицейское оцепление; сотрудники имели при себе оружие.
Но после случившегося я окончательно сломался. В это время в городе шли очередные чистки среди верующих. Арестовывали последних уцелевших священников, монахов, прихожан. Их расстреливали, решения по выносу приговора принимались «тройками» НКВД. Вскоре под эту молотилку попал и я…
Ожидая неминуемый расстрел, я долго размышлял, почему Господь попустил такое? Почему страна, бывшая центром православия, страна-освободительница, остановившая и повернувшая вспять турецкую экспансию и сломавшая хребет полчищам Наполеона, — почему она вдруг погибла в считанные дни?! Почему?! Почему тыл рухнул именно тогда, когда русская императорская армия была готова нанести заключительный удар по немцам?
Ответ на вопрос был только один: Господь тогда нам послал столь страшные искупительные скорби, когда чаша Его терпения переполнилась. И при внешнем налёте православия русские образца 1914 года практически перестали быть верующими. Вера, христианское мировоззрение православного человека, обратной стороной которого были честность, порядочность и сердечная теплота, человеческое участие и готовность прийти на помощь, — всё это перестало быть нормой жизни. Как перестала быть православная вера духовным стержнем русского человека.
Раньше, когда люди жили в непростые, а порой и жестокие времена, когда человеку ежедневно угрожала опасность, он находил силы и поддержку у Господа, искренне, с сердцем к Нему обращался. Когда же уровень жизни в значительной степени вырос, когда жить стало просто и безопасно — эта потребность отпала.