– Чем ты занят сейчас? – спросил Илья громко, чтобы отец слышал в кухне. – Умывальник-проигрыватель? Или унитаз – кресло-качалка?
– Нет, я делаю сейчас витраж в кухне, – сказал отец, выглядывая. Он был в фартуке, с полотенцем, перекинутым через плечо. – Можешь посмотреть. Правда, он еще не закончен. Это очень просто: берешь изоортохроматические фотопластинки, срок годности которых истек, тушь разных цветов, проявитель, закрепитель…
– Папа, – спросил Илья, – почему вы расстались?
Cемен Ильич застыл, медленно стянул с плеча тяжелое полотенце, вытер им руки, молча повернулся и скрылся в кухне. Илья пошел следом за ним. Отец возился с кофе.
– Господи, – сказал Илья. – Какими надо было быть дураками! Вы – два хороших, честных, добрых человека…
– Знаешь, Илья, – медленно сказал отец, не оборачиваясь, – когда мы с Валей расставались, тебе было тринадцать, и я с ужасом ждал от тебя вот этих вопросов, мысленно возражал тебе, готовился ответить на все. Но ты… Ты бегал на тренировки в волейбольную секцию, крутил целыми днями пластинки, читал детективы… Так странно, что те вопросы, которые должен был задать двадцать лет назад, ты мне задаешь сейчас. А я позабыл все ответы. – Он умолк, принялся открывать шпроты. – Почему разошлись? Разные люди, ссорились часто… Сейчас, правда, не припомню, из-за чего, но тогда все казалось очень крупным, значительным. Тесно было вдвоем. Садись, ешь… Что там у тебя? Водка? Ну, давай выпьем.
– Знаешь, – торопливо сказал Илья, не притрагиваясь к рюмке, – у меня катастрофа, все летит к черту, вся жизнь, по всем швам… Я даже повеситься не могу – никто не поверит, что это всерьез.
– Ты что? – испуганно спросил отец. – Бог с тобой, сынок!
– Вчера, понимаешь, выяснил наконец с собой отношения. Понял, кто я есть… Я – пятак с рублевой решкой. Во всем пятачок, не более. – Сын объяснял все задушевно-мрачным шепотом, а в глазах его сидел такой отчаянный, такой зловещий черт, что уж лучше было не возражать ему, не перебивать, не убеждать в обратном. – Ты вот, обрати внимание, я у тебя который раз? Третий? А ведь ты больной, у тебя и печень, и сердце, и еще черт-дьявол. Ты ведь здесь лежать будешь, и воды никто не подаст.
– Нет, у меня соседи хорошие…
– Ой, молчи! – недобрым шепотом воскликнул сын и стукнул по столу так, что кофе выплеснулся из чашек. – Я бесполезный кузнечик. Мне вчера любимая женщина сказала: «Ты все в мальчиках ходишь?» Любимая женщина – я ее прикончил десять лет назад, а она меня – сегодня.
– Тебе выпить надо, смягчиться… – Отец попытался придвинуть к нему полную рюмку, но сын отвел его руку.
– А мать? – продолжал он. – Ты спроси, когда я по-человечески с ней говорил? А ведь она поседела оттого, что видит мою никчемность, как я годами швыряюсь. Я ничего не замечаю, ничего! Вот недавно бабаня сказала о тебе: «Мосты он хотел сделать». А откуда она знает про мосты?
– Я… звоню иногда, – трудно проговорил отец, – когда мама в школе.
Наступила тягостная пауза.
– Везде, – тяжело сказал Илья, – во всем… Половина жизни прожита… в мусоропровод!
– Ну, зачем ты так?! – горячо возразил отец. – Ты работаешь, ты журналист, в газете тебя ценят, товарищи тебя люб… – Он не договорил, осекся, увидев, как округляются бешеные глаза сына.
– Ты?! – закричал Илья. – Ты мне это говоришь?! Ты – старый геолог, работяга? Всю жизнь в партиях, в поле, в горах – рубашка в поту, впроголодь, всухомятку, сколько месторождений ты открыл!
Илья вскочил с табуретки, заметался по кухоньке.
– Ты же жалеешь меня, утешаешь! Не надо меня утешать!
Взгляд его упал на пиджак, лежащий в кресле.
– Пиджак замшевый себе купил, скотина! Он стоит дороже стиральной машины, которую давно надо бабане купить! Замшевый пиджак! Генеральный директор рубрики «О том о сем»! У меня вся жизнь о том о сем. – Он замолчал, опустился на табурет, бессмысленно уставился на тарелку с яичницей.
– Ешь, – сказал отец.
Илья, не слыша его, продолжал молча созерцать яичницу.
– Знаешь, – он усмехнулся, – Гошка сегодня вспомнил о моих статейках… А я и забыл, когда писал.
– А я помню! – оживился отец. – А как же, они все вырезаны, вон лежат у меня в тумбочке, в папке. Замечательно написаны! – Он вскочил, и суетливо повторяя: «А как же, замечательно написаны…», порылся в тумбочке и принес на кухню белую с синими тесемками папку для бумаг. Сверху на ней крупными буквами отцовской рукой было написано: «Илюшины произведения».
– Произведения, едрена вошь! – Илья, угрюмо хмыкнув, развязал тесемки, двумя пальцами перелистнул несколько пожелтевших уже газетных вырезок и закрыл папку. – Фигня все это… – Но в груди его тоненько и жалостливо заныла светлая юность, которая была ведь, была, а куда сгинула – неизвестно. – Может, в самом деле к Егору пойти фельетоны писать? – задумчиво спросил он. – Мир эти фельетоны все равно не изменят.
– Вот это ты зря, – сказал отец твердо. – Людям необходимо знать, что зло наказывается. Ты находишься на службе знания людей. Вы, журналисты, – чернорабочие литературы. Конечно, собрания сочинений после вас не остается, но! – Он поднял палец. – Посвятить жизнь современникам, их боли и радости, их проблемам, быть барометром времени, событий… это…
– Ты мой хороший…
– Четверть пятого, – сказал отец. – Надо ложиться…
Он достал с антресолей небольшой ящик, ловко разложил его, получилась кровать.
– Видишь, – похвастался отец, – это я для тебя сделал давно, лет семь уж. Думал, вот Илья как-нибудь заночует у меня…
Он достал из шкафа свежие простыни, наволочку.
– В прачечную сдаю, – сказал он, – чисто стирают. Тебе два пледа хватит, или одеяло достать?
– Дома мои, наверное, с ума сходят… – неожиданно сказал Илья.
– Как?! – Отец выпрямился. – Они не знают, где ты?! Что ж ты делаешь, остолоп, ты в гроб их обеих загнать хочешь?! – Отец покраснел от волнения, на лбу его выступили жилы. – Звони сейчас же! Пусти, я сам позвоню!
Он бросился к телефону и, на секунду замерев над ним, решительно набрал номер.
– Валя, это я… – осевшим голосом торопливо сказал он. – Не волнуйтесь, он у меня.
В трубке обморочным голосом двадцатилетней давности клокотала Валя.
– Не волнуйся, Валюха… – повторил отец напряженно. – Все будет хорошо… Валюха…
Он положил трубку и оглянулся. Сына в комнате не было, он стоял в коридоре, в куртке и туфлях.
– Ты что, Илюша? – крикнул отец, оторопев от неожиданности, и растерянно оглянулся на разобранную кровать – та стояла в полной готовности принять в объятия неизвестного своего хозяина. – Я не пущу тебя.
– Семен Ильич, ты прости меня за все… – торжественно и серьезно проговорил Илья.