– Да? Расскажите, Марфа Михайловна.
Старушка взяла вязанье и, перебирая спицы маленькими ручками, стала рассказывать о Наталье Борисовне, дочери фельдмаршала, сестре кусковского барина.
– Царицей стала Анна Иоанновна и сразу невзлюбила она нас, Долгоруких, весь род решила извести… Дьявольской силы обрела власть, и тут повыскакивали лешие, кикиморы, водяные, черти, домовые… Вот и кусковский домовой стал изводить Натальюшку, гнать из родного гнезда.
– Братец ее, ты знаешь, господин сурьезный… Откажись, говорит он, от жениха, ведь помолвлена – не повенчана! Она, душенька моя, в слезы: дескать, ежели в силе был, так нужен мне был, а как в горе – так бросить его?.. Брат свое: «Откажись! Ноги моей на твоей свадьбе не будет».
– И как же она, бедная? Что стало с Натальей Борисовной? – Лицо Паши пылало, глаза стали еще больше.
– Что сталось? Венчание было, и свадьба была, только, думаю я, грустней той свадьбы и не бывало, – я одна-единственная при том венчании присутствовала… Одна провожала ее в дальний путь. Куда? Да в ссылку, в ссылку за мужем! В глухие края… Радость Натальюшки перемешалась со слезами горючими…
– А как же домовой?
– Как? Лет десять миновало. Вернулась Наталья назад. Уже вдовой. А по пути в Москву остановилась в Кускове – как же, родное место, тут жил ее батюшка… И что бы ты думала? Батюшка не признал графиню. Никто ее не узнал. Как такое понять? Не иначе, нечистая сила…
Девочка слушала старую княгиню, затаив дыхание, сердце ее сжималось от жалости к неведомой Наталье Борисовне. Лицо горело – то ли от болезни, то ли от жалостливого рассказа.
– Так и ушла она не узнанной в Москву, а там… Злой дух опять похозяйничал… В Кремле ей было видение: казненный муж поднял голову свою и говорит ей: иди в монастырь!
– И она пошла?
Старушка коснулась девочки:
– Да ты горишь, скворушка моя! Огнем полыхаешь… Не помогли мои снадобья? Надобно господам сказать, графу.
– Что вы, Марфа Михайловна!
– Мне перечить?! – рассердилась старушка. – Будет упрямиться! Завтрашний день непременно скажу.
На другой же день привела молодого графа Николая Шереметева.
Приближались сумерки. Горела свеча. В пламени ее граф увидел два огромных черных глаза, совершенно неподвижных. А она в облике его почувствовала нечто властное, «приказное»: такому человеку нельзя перечить… Он сделал шаг к ее постели, потрогал лоб и строго спросил:
– У нее жар, почему не лечите? Надо позвать доктора.
Откуда только смелость взялась в Пашеньке? От одного его присутствия она вдруг почувствовала себя здоровой и прошептала:
– Ваше сиятельство, не надо доктора… мне уже лучше, вы – как доктор.
– Ну-у? – серые глаза удивились, брови-дуги взметнулись. – Я – доктор? В таком разе ты – моя… май бэби, мон перл… – и, резко повернувшись на каблуках, вышел, кивнув Марфе Михайловне: – Прикажите позвать доктора.
Беседа в гостиной
Отец и сын Шереметевы сидели в гостиной. Гостиная была обита модным штофом – в полоску. Николай Петрович, проведя несколько лет за границей, считал своим долгом делиться с отцом-домоседом познаниями в разных областях.
– Послушайте, папа́, – начал Николай Петрович, – я расскажу одну греческую легенду… На Средиземном море, неподалеку от Мальты, куда, вы знаете, с великим посольством ездил ваш отец фельдмаршал, где получил он Мальтийский крест, – лежит остров Кипр. Правителем его когда-то был царь по имени Пигмалион. Только больше, чем власть, чем свое царство, любил он Красоту, Искусство. Старался не воевать и вел уединенный образ жизни… Сам научился вырезать скульптуры, и из слоновой кости сделал он столь искусную женскую фигуру, что сам же в нее и влюбился. Глядел – не мог наглядеться. И стал умолять богиню Афродиту, покровительницу острова, оживить статую… Государственные дела отодвинул, а иные и забросил вовсе.
Петр Борисович закинул ногу на ногу – ему это не так легко удалось, поскольку был плотен не в меру, усадист. Запахнул синий стеганый халат – и проговорил:
– К чему ты это, Николаша? Уж не обо мне ли ведешь речь? Да я хоть и занимаюсь искусствами, однако и дела не бросаю… Или про себя самого толкуешь? Пожил за границей, потом в Петербурге и вернулся сюда. Не понравилось при царском дворе? Не хочешь по лестнице вверх подниматься? Может, испытал отвращение к верхам? Или государыня Екатерина благосклонности не удостоила, оттого что дружен с наследником, сыном ее Павлом?
– С Павлом?.. Что Павел? – Молодой граф повел головою, словно шею ему давил высокий воротник. – Были мы в детстве товарищами, в отроческие годы дружны, – государыня сама и выбрала меня ему в товарищи… Пусть взбалмошен он, пусть ум его покоя не имеет, о наследовании трона мечтает… Однако я его люблю такого, каков он есть. Хотя в последний приезд не понравилось мне увлечение его маршировкой, поклонение Фридриху, королю прусскому.
Старый граф перебил сына:
– Ты судишь царскую кровь? Вспомни, что говорил наш великий предок, фельдмаршал, когда Петр I желал, чтобы подписал он смертный приговор царевичу Алексею: «Судить царскую кровь – не мое дело».
Николай Петрович встал, прошелся по комнате – был он хорош в ту минуту: в белом парике, красных сафьяновых сапогах, зеленом шелковом кафтане, лицо горделивое:
– Ты прав: мне лучше в Кусково, чем при царском дворе. Не по душе мельтешить там, соблюдать политесы, быть свидетелем натянутых отношений Екатерины и Павла… Но все же я хочу вернуться к Пигмалиону… Меня, в отличие от Павла, не влечет ни двор, ни военная служба. Хочу ставить спектакли, какие лишь в Париже ставят! Чтобы у нас, в Кускове, был лучший в России театр!
При одном лишь упоминании о театре чуть косящие глаза старого графа засветились добродушием и довольством:
– Театр мой и парк давно покорили москвичей. Не только Разумовские, Воронцовы – сама Елизавета Петровна гостила у меня и сказывала, что этаких фейерверков нигде не видала… А ежели ты, Николаша, хочешь еще более прославить фамилию нашу – бери бразды правления театром в руки свои. Императрица считает, что театр – не только место удовольствий, но и школа просвещения.
– Чтобы красота, мастерство – как в Париже!.. А сколько в России ничтожных театров!
– Oxo! – Отец разразился коротким отрывистым хохотом, вспомнив, видимо, усадебные театрики: – В деревнях, в иных усадьбах такого наглядишься – со смеху упадешь! Чепуха да и только… Артисты грамоты не знают, учат роли со слов какого-нибудь пентюха. Дуньку, псаря дочь, нарядят купидончиком, с буклями, в голубом платьишке выходит, а ноги-то кривые и не знают, куда ступать… Вдруг с «неба» на толстой веревке спускают сына кузнеца – в алом кафтанчике, вокруг головы золоченые проволоки натыканы, в руках доска блестит, – что такое? А это Феб с лирой в руках с небес спускается!.. Потом сядут они рядком и про любовь запоют, а поют так, что хоть уши затыкай! Слов не разберешь, голоса писклявые. Друг на друга не глядят, только на господ своих… Тьфу!.. В Москве, однако, такого не увидишь, там есть и славные театры. Хочешь, завтрашний день поедем? Поглядим тамошние представления? К Лопухиным, Рюмину, к Воронцову?